Часть первая. У Храма Господня

«В юности мне казалось, что самые опасные люди говорят громко. Потом я познакомился с теми, кому не требовалось повышать голос. Они не приказывали тебе, не угрожали и даже не просили. Они просто объясняли, почему мир устроен именно так, а не иначе. И если объяснение было достаточно хорошим, через некоторое время ты сам начинал искать свое место в их мире.»
— Из воспоминаний Анселя де Нантеса.
На следующее утро мы с Хаконом снова шли через Иерусалим.
За последние несколько дней город успел мне надоесть. Не сам Иерусалим — к нему я испытывал слишком многое, чтобы просто устать от его улиц, — а бесконечное ощущение, будто за каждым углом меня ждет человек, который уже знает обо мне больше, чем я хотел бы ему рассказывать. Еще несколько месяцев назад моей самой сложной задачей было решить, хватит ли у нас камня на мельницу и кто будет расчищать старый канал. Теперь один человек собирался стать королем и хотел знать, поддержу ли я его, а другой собирался объяснить мне, почему короля здесь вообще быть не должно.
— Хакон.
— Что?
— Когда мы вернемся домой?
Он пожал плечами.
— Когда перестанут приглашать.
— Боюсь, это неправильный ответ.
— Тогда когда начнут выгонять.
— Значительно лучше.
Мы поднялись по улице, ведущей к Храму Господню. Здесь город становился другим. Торговый шум постепенно оставался позади, становилось больше духовенства, паломников, монахов. Несколько священников прошли нам навстречу, о чем-то оживленно споря на латыни. У стены сидел старый монах с книгой на коленях. Чуть дальше двое служителей Церкви сопровождали человека в дорогой одежде, который выглядел так, словно приехал просить не благословения, а решения вполне земного вопроса.
Канцелярия патриарха находилась в большом каменном здании неподалеку от Храма Господня. Не дворец, но и монастырем его назвать было трудно. У входа стояли вооруженные люди. Во дворе ждали просители, слуги держали лошадей, писцы переносили свитки и дощечки, кто-то читал письмо вслух сразу трем священникам. Из открытого окна доносилась латынь. Я невольно вспомнил вчерашнюю резиденцию Балдуина.
Хакон тоже заметил разницу.
— Вчера людей с мечами было больше.
— Здесь священники.
— Я вижу.
— Тогда к чему замечание?
Он посмотрел на вооруженную стражу у двери.
— Здесь мечи просто лучше спрятаны.
— Постарайся никому этого не говорить.
— Почему?
— Потому что мы пришли к патриарху.
— Именно поэтому.
Нас уже ждали. Молодой клирик спросил мое имя, сверился с дощечкой и почти сразу повел внутрь. Мы прошли длинным коридором, затем поднялись по узкой лестнице. Здесь было еще тише. На стенах висели кресты, из одной комнаты доносился скрип перьев, из другой — монотонное чтение псалма. Несколько человек сидели на лавках возле дверей.
Клирик остановился.
— Господин де Нантес, Его Блаженство примет вас сейчас.
Хакон двинулся следом.
— Только господина де Нантеса.
Хакон остановился.
— Опять?
Клирик растерялся.
— Простите?
— Ничего.
Я снял щит и протянул ему.
— Подождешь здесь.
— Вчера я ждал.
— Я помню.
— Познакомился с хорошим человеком.
— Я тоже помню.
Хакон посмотрел на сидевших в приемной. Один был пожилым священником, второй — монахом.
— Хорошо. Сегодня познакомлюсь с епископом.
— Только не говори ему про спрятанные мечи.
— Посмотрим, какой человек.
Я оставил его и пошел за клириком.
Дверь открылась.
Первое, что я увидел, были книги.
Не пергаменты с донесениями, не карта, не оружие. Книги. Несколько лежали на столе, еще несколько стояли на небольшой полке возле стены. Одна была раскрыта. Рядом находились чернильница и лист пергамента, покрытый аккуратными строками. На противоположной стене висело большое деревянное распятие.
Дагоберт Пизанский стоял возле окна.
Я видел патриарха прежде, конечно. На службах, похоронах Готфрида, среди духовенства Храма Господня. Но видеть человека издали и сидеть напротив него — совершенно разные вещи. Он обернулся, когда я вошел, и некоторое время просто рассматривал меня.
Я поклонился.
— Ваше Блаженство.
— Ансель де Нантес.
— Да.
— Подойдите.
Я подошел.
Он указал на кресло.
— Садитесь.
Я сел. Дагоберт расположился напротив, но не заглянул ни в одну из лежавших перед ним записей.
— Значит, это вы.
Я не понял.
— Простите, Ваше Блаженство?
— Мальчик из монастыря, который стал оруженосцем. Оруженосец, который стал рыцарем. Рыцарь, которому дали разоренную землю и который почему-то решил наполнить ее людьми.
Я уже начинал привыкать к тому, что в Иерусалиме все знают о моих деревнях.
Но первое удивило меня сильнее.
— Вам рассказали о монастыре.
— Разумеется.
— Кто?
— Несколько человек.
Очень хороший ответ, если не собираешься отвечать.
Дагоберт слегка улыбнулся.
— Вас это беспокоит?
— Скорее удивляет.
— Почему?
— Потому что обычно людей больше интересует, что происходило после монастыря.
— А меня как раз заинтересовало то, что было до.
Он положил руку на раскрытую книгу.
— Вы собирались стать монахом?
Я подумал.
— Не уверен, что меня тогда спрашивали.
Дагоберт рассмеялся.
Не громко, но совершенно искренне.
— Хороший ответ. Сколько вам было?
— Когда попал туда?
— Да.
— Еще ребенок.
— Родители?
— Умерли.
Он кивнул.
— И вас приняли бенедиктинцы.
— Да.
— А потом появился Роберт Нормандский.
— Обычно после этой части моей жизни действительно появляется Роберт.
Патриарх снова улыбнулся.
— И забрал вас.
— Да.
— Вы хотели уйти?
— Очень.
— Почему?
Я пожал плечами.
— Мне было тринадцать.
Дагоберт несколько мгновений смотрел на меня, затем рассмеялся опять.
— Пожалуй, это лучшее богословское объяснение юности, которое я слышал за долгое время.
Я тоже улыбнулся.
Он оказался совсем не таким, каким я ожидал.
Я представлял человека сурового, почти холодного. Вместо этого Дагоберт говорил спокойно, легко переходил от серьезного к смешному и, самое неприятное, умел заставить собеседника расслабиться.
— Но братья все-таки чему-то вас научили?
— Надеюсь.
— Читать?
— Да.
— Латынь?
— Немного.
— Писание?
— Что-то помню.
— Послание апостола Павла к римлянам?
Вот теперь я насторожился.
— Помню.
Дагоберт наклонился немного вперед.
— Non est potestas nisi a Deo.
Я узнал слова.
Не требовалось даже переводить.
Нет власти не от Бога.
— Помните?
— Да.
— Верите?
Я хотел ответить привычно.
Меня так учили.
Но почему-то остановился.
Дагоберт заметил.
— Я не спрашиваю, чему вас учили братья, Ансель. Я спрашиваю вас.
Я посмотрел на распятие.
— Да.
— Хорошо.
Он откинулся в кресле.
— Тогда поговорим об Иерусалиме.
И только в этот момент я понял, что все сказанное до этого было лишь началом.
Часть вторая. Град Божий
Дагоберт некоторое время молчал. Он не торопился продолжать, словно хотел дать мне самому понять, куда повернул разговор. Потом закрыл лежавшую перед ним книгу, провел ладонью по переплету и посмотрел на меня.
— Вы сказали, что всякая власть от Бога. Это правильный ответ, Ансель. Но он ничего не значит, если остановиться на этих словах. Люди любят последнюю часть наставления апостола Павла, потому что она удобна государям. Подчиняйтесь власти, ибо власть установлена Богом. Хорошо. Но если власть установлена Богом, значит, она не принадлежит тому, кто ее получил. Она дана ему. А если она дана, значит, тот, кто дал ее, вправе спросить, как ею распорядились. Король не становится Богом оттого, что надел корону. Он остается человеком, которому на время доверено больше, чем другим.
Я молчал. В монастыре мне приходилось слышать подобное. Только тогда речь обычно шла о послушании, власти аббата, обязанности христианина перед господином. Дагоберт начинал с того же места, но шел куда-то значительно дальше.
— Теперь скажите мне: кому принадлежит Иерусалим?
— Сейчас?
— Нет. Это слишком простой вопрос. Сейчас город принадлежит тому, кто способен удержать его стены. Так ответит солдат.
Я едва не улыбнулся, представив Хакона за дверью.
Дагоберт заметил.
— Я сказал что-то смешное?
— Нет, Ваше Блаженство. Просто знаю человека, который именно так и ответил бы.
— И был бы прав. Но лишь в том смысле, в каком разбойник прав, говоря, что кошель принадлежит ему, пока он способен удержать его в руке. Я спрашиваю иначе. Кому должен принадлежать Иерусалим?
Я не ответил.
— Пусть герцог Нормандский говорит: «Нормандия моя». Пусть граф Эдесский говорит: «Эдесса моя». Пусть Боэмунд говорит: «Антиохия моя». Это земли мира сего, и Господь попустил людям делить их, наследовать, продавать, завоевывать и терять. Но Иерусалим? Здесь Давид поставил свой престол. Здесь стоял Храм. Здесь пророки возвещали слово Божие. Здесь Господь наш вошел в город, здесь Его судили, здесь Он нес крест, здесь умер и здесь воскрес. Какой человек после этого может подняться на Голгофу и сказать: «Это мое»?
Он говорил негромко. Именно поэтому хотелось слушать. Не проповедовал толпе, не повышал голос, не пытался поразить меня красивыми словами. Он словно последовательно выкладывал передо мной камни и предлагал самому посмотреть, какая из них получается дорога.
— Христос сказал Пилату: «Царство Мое не от мира сего». Эти слова часто понимают слишком просто. Будто Господь тем самым отдал земной мир кесарям и велел Церкви заниматься только небесным. Но тот же Христос сказал: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Значит, существует кесарево и существует Божие. И прежде чем что-либо отдавать кесарю, христианин обязан спросить: не требует ли кесарь того, что принадлежит Богу? Если требует — его право заканчивается там, где начинается право Господа.
Дагоберт указал рукой куда-то за стену, туда, где совсем недалеко находился Храм Господень.
— Вот Божие, Ансель.
Я посмотрел туда же.
— И поэтому здесь не должно быть короля?
— Не спешите. Я не сказал, что королевская власть сама по себе дурна. Я сказал, что она неуместна там, где превращает святыню в наследственное владение одного человека. Король нужен Франции. Возможно, король нужен Англии. Король может быть нужен даже государству, которое мы создаем вокруг Иерусалима. Но сам Иерусалим не может стать его собственностью. В этом и заключался вопрос, который мы пытались решить с Готфридом.
Впервые с начала разговора голос патриарха изменился. Совсем немного. Он говорил о покойном принципсе не как о фигуре в споре, а как о человеке, с которым действительно работал и которого, возможно, уважал.
— Готфрид понимал это лучше многих. Вы знаете предание о венце?
— Что он не захотел носить золотую корону там, где Христос носил терновую.
— Красиво сказано. Возможно, слишком красиво, чтобы люди не повторяли этого через сто лет. Но важнее другое: он действительно не пожелал сделать себя обычным королем Иерусалима. Он называл себя защитником Гроба Господня. В этих словах больше смысла, чем кажется. Защитник, Ансель. Не владелец.
Дагоберт поднялся и медленно прошел к окну.
— Мы пытались понять, возможно ли создать здесь не еще одно княжество франков, а нечто иное. Не новую Нормандию под более жарким солнцем. Не еще одну Апулию. Не землю, которую один род будет передавать другому вместе с замками, полями и людьми. Ради этого ли десятки тысяч человек оставили дома? Ради этого ли они умерли под Антиохией? Ради того, чтобы через двадцать лет сын какого-нибудь князя говорил о Голгофе так же, как говорит о наследственном замке?
Я вспомнил Клавье. Жофруа. Людей, чьих имен уже не мог восстановить. Голод под Антиохией. Тела у дороги. Иерусалимские стены.
Ответить сразу не получилось.
Дагоберт повернулся ко мне.
— Зачем вы пришли сюда?
— Освободить Гроб Господень.
— Не дать землю Готфриду?
— Нет.
— Не сделать Балдуина королем?
— Нет.
— Не получить восемь деревень?
Я усмехнулся.
— О них я тогда вообще не думал.
— Вот именно. Вы пришли ради Гроба Господня. Роберт пришел ради него. Готфрид. Раймунд. Боэмунд, что бы ни произошло потом. Даже те бедняки, которые дошли сюда босыми, пришли не ради нового светского государства. Они пришли ради Иерусалима. Если после всего этого мы просто поставим здесь престол, посадим на него человека и скажем: «Теперь это твое и после тебя будет принадлежать твоему сыну», — чем завершился поход? Сменой одного господина другим?
— Но государству все равно нужен тот, кто им управляет.
— Несомненно.
— Тогда кто?
— Вы все еще мыслите так, словно существует только два выбора: король или беспорядок.
Он вернулся к столу.
— Церковь старше любого нынешнего королевства Запада. Она пережила императоров, королей, нашествия, разделы земель. Папа умирает — избирают другого. Патриарх умирает — кафедра остается. Епископ умирает — епархия не становится наследством его сына. В этом огромная слабость Церкви, потому что каждый новый человек может оказаться хуже предыдущего. Но в этом же ее сила: должность не принадлежит крови.
Я задумался.
— Король тоже может быть избран.
— Может. Пока у него нет сына.
Я невольно улыбнулся.
Дагоберт тоже.
— Вы уже достаточно жили среди знати, чтобы понимать, как быстро обычай превращается в право. Хороший король получает власть. Потом у него рождается хороший сын, и люди говорят: зачем искать другого? Потом у хорошего сына рождается дурной сын. И однажды все обнаруживают, что право управлять ими принадлежит человеку лишь потому, что он удачно родился.
— А дурного патриарха тоже могут избрать.
— Разумеется.
Ответ прозвучал настолько быстро, что я удивился.
— Вы ожидали, что я стану это отрицать?
— Возможно.
— Тогда вы слишком хорошо думаете о богословах. Мы способны спорить с очевидностью не хуже рыцарей, но не обязаны делать это постоянно.
Я рассмеялся.
Дагоберт вернулся в кресло.
— Нет, Ансель. Я не предлагаю вам государство, где хорошие священники всегда будут править лучше плохих королей. Такого государства невозможно построить, потому что для него сначала пришлось бы создать людей без греха. Я говорю о другом. Светская власть должна существовать. Бароны должны владеть землями. Рыцари должны защищать их. Судьи должны судить. Города — торговать. Войско должно иметь полководцев. Но над всем этим должно оставаться нечто, чего нельзя унаследовать вместе с отцовским мечом. Иерусалим должен принадлежать Церкви, а через нее — всему христианскому миру.
Я некоторое время обдумывал услышанное.
— Тогда кто будет править?
— На местах? Такие люди, как вы.
Вот этого я не ожидал.
— Я?
— Почему вас это удивляет? Вы получили землю. У вас есть люди. Вы вершите суд?
— Иногда.
— Собираете повинности?
— Да.
— Держите вооруженных людей?
— Да.
— Защищаете дорогу?
— Стараемся.
— Значит, вы уже правите. Вопрос не в том, существуют ли светские господа. Они существуют и будут существовать. Вопрос в том, где заканчивается их власть.
Он немного помолчал.
— Расскажите мне о ваших деревнях.
Я едва удержался от вздоха.
Дагоберт заметил.
— Что?
— Простите, Ваше Блаженство. За последние дни меня об этом спрашивают постоянно.
— Значит, вы сделали нечто необычное.
— Мы просто восстановили то, что было разрушено.
— Люди вернулись.
— Да.
— Почему?
— Потому что стало безопасно. Мы дали льготы. Починили источник, мельницу, дорогу.
— Нет.
Я посмотрел на него.
— Простите?
— Это причины, по которым человеку удобно вернуться. Но прежде он должен поверить, что вы не отнимете у него то, что он восстановит.
Я ничего не сказал.
— Вы можете расчистить источник, Ансель. Можете построить мельницу. Можете обещать не брать подать два года. Но человек, который пережил войну, не станет заново сажать оливковое дерево только потому, что молодой франк красиво попросил. Олива долго растет. Он должен поверить, что через несколько лет дерево все еще будет его.
Я вспомнил первые месяцы.
Наверное, именно поэтому возвращение Йосефа с целой общиной когда-то удивило меня настолько сильно.
— Возможно.
— Не возможно. Так и есть. Ваши люди поверили, что вы будете справедливы.
— Они пока слишком мало меня знают.
— Хороший ответ.
Дагоберт улыбнулся.
— И одна из причин, почему я хотел с вами поговорить.
— Потому что я сомневаюсь?
— Потому что дурной господин редко сомневается в собственной справедливости.
Он наклонился вперед.
— Теперь представьте, что пройдет тридцать лет.
Я нахмурился.
— Хорошо.
— Вы умрете.
— Можно было выбрать что-нибудь приятнее.
— Богословие редко начинается с приятного. Вы умрете. Землю получит ваш сын.
Я не ответил.
— Он будет таким же человеком, как вы?
— Надеюсь.
— Это не ответ.
— Тогда не знаю.
— Именно. А его сын?
— Тем более не знаю.
— Вот.
Дагоберт снова говорил медленно, почти поучительно.
— Сегодня крестьянин возвращается, потому что верит Анселю де Нантесу. Завтра его сын будет жить под властью вашего сына. А если тот окажется жесток? Если станет брать больше, чем земля способна дать? Если его люди начнут отнимать скот? Если он в гневе повесит человека, которого следовало оштрафовать? Если возьмет дочь крестьянина и решит, что его происхождение дает ему право на все? Кто остановит его?
— Его сеньор.
— Если захочет.
— Король.
— Если сможет.
— Суд.
— Чей?
Я замолчал.
Дагоберт указал на распятие.
— Вот почему над мечом должна существовать власть, которая сама не происходит от меча.
На этот раз я спорить не стал.
Потому что спорить было трудно.
— Церковь не уничтожит человеческий грех, — продолжал он. — Я не настолько глуп, чтобы обещать вам это. Епископ способен быть жадным. Аббат — жестоким. Патриарх — тщеславным. Папа остается человеком. Но если вся власть сосредоточена в одном мече, кто станет судить руку, которая его держит? Должно существовать хотя бы две власти, Ансель. Та, которая может приказать, и та, которая способна сказать ей: «Нет. Здесь заканчивается твое право».
Это задело меня сильнее всего сказанного прежде.
Потому что я видел достаточно князей.
И достаточно священников.
И прекрасно понимал, что Дагоберт говорит не о мире, где священники заменят рыцарей. Он говорил о мире, где рыцарь никогда не сможет стать единственным законом.
— А война?
— Что?
— Кто поведет войско?
— Тот, кому это поручено.
— Кем?
— Верховной властью.
— Патриархом?
— Если потребуется.
Я нахмурился.
— Священник будет выбирать полководца?
— А король непременно рождается хорошим полководцем?
Я не нашелся с ответом.
— Моисей не всегда сражался сам, Ансель. Когда амаликитяне напали на Израиль, он сказал Иисусу Навину: «Выбери нам мужей и пойди, сразись». Моисей поднялся на холм. Иисус сражался. Каждый исполнял свое служение. Вы почему-то считаете естественным, что человек, получивший корону, одновременно становится лучшим судьей, полководцем, законодателем и распорядителем казны. Мне это кажется куда более странной верой, чем моя.
Я рассмеялся.
— Когда вы так говорите, действительно звучит странно.
— Потому что привычное редко подвергают испытанию разумом.
Он замолчал, давая мне время подумать.
И я думал.
В этом была проблема.
Я пришел сюда, ожидая услышать, почему Дагоберт хочет власти. Вместо этого уже довольно долго слушал объяснение, почему он считает сам вопрос о своей власти второстепенным. Передо мной постепенно возникало государство, которое не принадлежало ни Балдуину, ни Дагоберту, ни какой-нибудь будущей династии. Земля баронов оставалась землей баронов. Рыцари оставались рыцарями. Но над ними существовала Церковь как хранитель того, что не могло принадлежать одному человеку.
И чем дольше патриарх говорил, тем меньше безумной казалась мне эта мысль.
Я посмотрел на распятие.
Потом снова на него.
— Ваше Блаженство.
— Да?
— А Йосеф?
Дагоберт впервые за долгое время явно не понял вопроса.
— Кто такой Йосеф?
Часть третья. Те, кто уже здесь
— Староста одной из моих деревень. Мустариб. Еврей.
Дагоберт слегка кивнул.
— Теперь понимаю.
— Он вернулся со своей общиной. Сразу несколько семей, потом приехали остальные. Среди них кузнец, земледельцы, ремесленники. Они восстановили дома, расчистили участки, снова посадили сады. Ицхак, их кузнец, теперь делает нам инструменты и часть снаряжения. Вы сказали, что люди вернулись, потому что поверили мне.
— Да.
— Значит, Йосеф тоже поверил.
— Очевидно.
— Тогда какое место будет у него в вашем Иерусалиме?
Патриарх не ответил сразу. Впервые за весь разговор пауза показалась мне не приемом оратора. Дагоберт действительно обдумывал ответ.
— То место, которое христианская власть может предоставить человеку, не принадлежащему к Церкви. Он сможет жить под ее защитой, владеть тем, чем ему дозволено владеть, работать, растить детей, соблюдать свой закон там, где тот не противоречит закону христианскому. Церковь не требует убивать человека за то, что он родился среди тех, кто не принял Христа. Напротив. Если он живет мирно, ему следует дать мир. Если соблюдает закон — защитить законом. Если подвергается насилию — судить того, кто совершил насилие, независимо от того, что потерпевший молится иначе.
Ответ был значительно мягче, чем я ожидал.
Но одно слово я заметил.
— Дозволено?
Дагоберт посмотрел на меня.
— Разумеется.
— Значит, не так, как христианину.
— Нет.
Он произнес это совершенно спокойно.
— Почему?
— Потому что он не христианин.
Наверное, выражение моего лица выдало меня, потому что патриарх чуть улыбнулся.
— Вас удивляет ответ?
— Его краткость.
— Тогда дам вам длинный.
Он снова откинулся в кресле. Я уже начинал понимать, что если Дагоберт обещает длинный ответ, торопиться действительно не следует.
— Вы совершаете ошибку, которая простительна человеку, ежедневно имеющему дело с полями, мельницами и дорогами. Вы смотрите на государство как на совокупность людей, живущих внутри одних границ. Христианин, иудей, мусульманин — все едят хлеб, всем нужна вода, все платят подати, следовательно, кажется естественным считать их одинаковыми членами одного общества. Но общество — это не только земля, Ансель. Не только общий колодец. Не только рынок. Людей соединяет прежде всего то, что они считают истинным.
Он указал на книгу.
— Если Христос есть путь, истина и жизнь, как говорит нам Иоанн, то я не могу одновременно утверждать, что отрицание Христа является другой, но равной истиной. Это было бы не милосердием к иудею или мусульманину. Это было бы ложью с моей стороны. Мы можем жить рядом. Мы обязаны быть справедливы к ним. Мы можем защищать их от разбойника, судить спор между ними, позволять им работать, торговать, растить детей. Но сказать, что вера человека совершенно безразлична государству, построенному вокруг Гроба Господня, — значит отрицать саму причину существования этого государства.
Вот теперь передо мной впервые открылась трещина в том прекрасном здании, которое Дагоберт строил последние часы.
Не потому, что его слова были нелогичны.
Хуже.
Они были совершенно логичны.
— Значит, Йосеф будет платить больше меня?
— Возможно, не именно так будет устроена подать. Но да, особое обложение иноверцев я считаю справедливым.
— За то, что он иудей?
— За то, что он живет под защитой христианского государства, не являясь частью сообщества верных.
Я нахмурился.
— Он скажет, что и так платит мне.
— И будет прав.
— Тогда зачем еще?
Дагоберт сложил руки.
— Потому что подать — это не только цена за пользование дорогой или воду из источника. Подать выражает отношение человека к власти. Христианин принадлежит к телу государства иначе, чем тот, кто отвергает веру, на которой оно основано. У них могут быть общие обязанности. Многие права могут быть защищены одинаково. Но их положение не может быть совершенно одинаковым, иначе мы должны признать, что вера вообще не имеет значения.
Я некоторое время молчал.
— Йосефу этот ответ не понравится.
— Кто сказал, что истина обязана нравиться Йосефу?
Я посмотрел на него.
Дагоберт выдержал мой взгляд.
Ни злости. Ни презрения. Ни желания унизить человека, которого он никогда не видел.
И именно поэтому ответ прозвучал тяжелее.
— А мусульманам?
— То же самое.
— Их здесь много.
— Я знаю.
— Значительно больше, чем евреев.
— Знаю.
— А вокруг наших земель их еще больше.
— И это тоже мне известно.
Я задумался, затем спросил:
— А если они не захотят жить на таких условиях?
— Тогда это будет их решение.
— Они уйдут.
— Некоторые.
— Поля снова опустеют.
— Возможно.
Вот здесь я впервые по-настоящему не согласился.
— Ваше Блаженство, пустое поле ничего не производит.
Дагоберт неожиданно улыбнулся.
— Вы очень любите поля.
— После Антиохии я вообще люблю все, из чего получается еда.
Он рассмеялся.
— Справедливо.
— Я серьезно.
— Я тоже.
Улыбка исчезла.
— И именно здесь проходит граница между нами, Ансель. Вы спрашиваете: что необходимо сделать, чтобы поле было засеяно завтра? Я обязан спросить: каким станет общество, которое будет собирать урожай с этого поля через сто лет?
— Через сто лет им все равно понадобится хлеб.
— Несомненно. Но человеку нужен не только хлеб.
Я узнал слова прежде, чем он продолжил.
— «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих». Вы видите источник и спрашиваете, кто его расчистит. Это хороший вопрос. Не презирайте его. Государства действительно погибают без людей, способных расчистить источник. Но если правитель всю жизнь спрашивает только о воде, зерне, деньгах и количестве копий, однажды он обнаружит, что создал богатую землю, жители которой не знают, ради чего должны ее защищать.
Я невольно вспомнил вчерашний разговор.
Балдуин спрашивал меня о людях.
О дороге.
О рыцарях.
О торговцах.
Дагоберт говорил о том, зачем все они вообще должны существовать вместе.
— Тогда что вы хотите построить?
Патриарх посмотрел на меня так, словно именно этого вопроса ждал весь разговор.
— Иерусалим.
— Он уже построен.
— Город — да.
Дагоберт поднялся.
На этот раз он подошел не к окну, а к распятию.
— Я говорю не о стенах.
Несколько мгновений он молчал.
— Представьте эту землю через сто лет, Ансель. Не завтра. Не после следующего урожая. Через сто лет. Люди со всего христианского мира идут сюда без страха. Из Англии. Из германских земель. Из Франции. Из Италии. Из ваших нормандских деревень. Дороги охраняются. Монастыри принимают паломников. При них существуют больницы для больных и школы для тех, кто хочет учиться. В городах торгуют люди со всего Средиземноморья. Бароны защищают свои земли, но знают, что их власть имеет предел. Рыцарь знает, что меч дан ему для защиты, а не для того, чтобы слабый боялся его больше разбойника. И если господин забывает это, крестьянин может обратиться к власти, которая стоит выше его господина.
Он говорил теперь иначе.
Не громче.
Но я впервые понял, каким, должно быть, слышали его люди с кафедры.
— И над всем этим нет рода, который может однажды сказать: «Это наше». Нет французского Иерусалима. Нет нормандского Иерусалима. Нет лотарингского. Есть город, принадлежащий всему христианскому миру. Его защищают франки, нормандцы, итальянцы, германцы, армяне, сирийские христиане — все, кто признает одну высшую власть и одну святыню. Не потому, что все они говорят на одном языке. Не потому, что имеют одного предка. А потому, что все принадлежат к одному телу.
Он коснулся пальцами креста.
— «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного… ибо все вы одно во Христе Иисусе».
Я слушал.
И, проклятие, это было красиво.
Не дворец патриарха.
Не государство священников.
Не Дагоберт на троне вместо Балдуина.
Он действительно видел нечто большее.
— Вы называете себя нормандцем, — продолжил он. — Гуго де Сен-Омер назовет себя фламандцем. Раймундовы люди — провансальцами. Итальянцы уже успели перессориться между собой, хотя их здесь меньше, чем нужно для хорошей драки. Мы принесли сюда все наши старые различия. Но если Господь позволит нам удержать эту землю, здесь родятся дети, которые никогда не увидят Нормандию, Фландрию или Ломбардию. Потом родятся их дети. Кем они будут?
Я не ответил.
— Франками?
— Возможно.
— Даже сын сирийца?
Я задумался.
— Не знаю.
— Вот именно. А я хочу, чтобы через сто лет на этот вопрос существовал ответ.
Он посмотрел прямо на меня.
— Христиане Иерусалима.
Несколько мгновений в комнате было совершенно тихо.
Я вырос среди монахов. Потом жил среди солдат. Последние месяцы провел среди крестьян, купцов, ремесленников и людей, которые гораздо чаще спорили о цене мула, чем о природе власти. Возможно, поэтому я оказался совершенно не готов к человеку, который предлагал смотреть дальше следующей зимы.
Дагоберт вернулся к столу.
— Вот что мы пытались начать с Готфридом.
— Царство Божие?
Он улыбнулся.
— Нет. Царство Божие не строится человеческими руками. Каждый, кто обещает вам обратное, либо глупец, либо лжец. Мы можем лишь попытаться устроить земное общество так, чтобы оно меньше противоречило Божьему закону.
Это признание понравилось мне, пожалуй, больше всего остального.
— И вы считаете, что для этого Иерусалиму не нужен король.
— Я считаю, что Иерусалиму не нужен владелец.
Я сразу понял, к кому мы наконец пришли.
— Балдуин.
— Граф Эдессы.
— Вы знаете, что я встречался с ним вчера.
— Разумеется.
— Быстро.
Дагоберт улыбнулся.
— Это Иерусалим.
Почти то же самое сказала Лейла.
И почти то же самое сказал бы Хакон.
— Вы считаете его плохим правителем?
— Нет.
Ответ последовал без колебаний.
— Плохим человеком?
— Тоже нет.
— Тогда почему вы против него?
Дагоберт некоторое время смотрел на меня.
— Балдуин умен. Он решителен. Он умеет воевать. Он умеет договариваться. Эдесса показала, что он способен управлять людьми, которые отличаются от него гораздо сильнее, чем большинство франкских князей привыкло терпеть. Если вы спрашиваете меня, кто из доступных нам светских государей способен сейчас лучше других удержать это государство, я назову его одним из первых.
Такого ответа я совершенно не ожидал.
— Тогда я окончательно перестал понимать.
— Потому что вы опять думаете о человеке.
— А о чем должен думать?
— О том, что останется после него.
Он снова положил ладонь на закрытую книгу.
— Допустим, Балдуин станет прекрасным королем. Пусть правит мудро. Пусть защищает дороги, судит справедливо, расширяет границы, заключает разумные договоры. Потом он умрет.
Я молчал.
— И что дальше?
— Будет другой король.
— Кто?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
Дагоберт чуть наклонился вперед.
— Именно поэтому меня мало утешает мысль о хорошем Балдуине. Государственное устройство нельзя основывать на надежде, что нам всегда будет везти с людьми.
Я вспомнил собственный ответ о сыне.
Он заметил.
— Теперь понимаете?
— Начинаю.
— Балдуин предлагает вам хорошего короля, Ансель.
Патриарх сделал паузу.
— Я предлагаю вам государство, которому хороший король не нужен.
Вот после этих слов я долго молчал.
Потому что ответить было нечего.
Не потому, что я согласился.
Я просто еще не знал, почему не согласен.
Дагоберт это понял.
— Не отвечайте сейчас.
Я невольно усмехнулся.
— Что?
— Простите, Ваше Блаженство. Вчера мне сказали почти то же самое.
Теперь улыбнулся он.
— Значит, граф Эдессы тоже не считает вас глупцом.
— Иногда мне кажется, что это единственное, в чем вы согласны.
— Не единственное.
Он поднялся.
Я понял, что разговор окончен, и тоже встал.
— Подумайте, Ансель. Не обо мне. И даже не о Балдуине. Люди проходят. Готфрид умер. Я умру. Балдуин умрет. Вы умрете. Вопрос не в том, кто из нас лучше. Вопрос в том, что останется после нас.
Я поклонился.
— Ваше Блаженство.
Уже возле двери я остановился.
Один вопрос все еще не давал мне покоя.
— Можно спросить?
— Конечно.
— Кому тогда все-таки принадлежит Иерусалим?
Дагоберт посмотрел на меня.
Потом на распятие.
— Вы все еще задаете неправильный вопрос.
— А какой правильный?
Он ответил не сразу.
— Не «кому принадлежит Иерусалим».
Пауза.
— Кому принадлежим мы, находясь в Иерусалиме?
Я проследил за его взглядом.
Больше он ничего не сказал.
Хакон сидел там же, где я его оставил.
Только теперь рядом с ним действительно находился пожилой священник.
Они разговаривали.
Я остановился в дверях.
— Нет.
Хакон посмотрел на меня.
— Что?
— Ничего.
Священник поднялся.
— Интересный у вас человек, господин.
— Даже не представляете насколько.
— Он рассказывал мне о Константинополе.
Я посмотрел на Хакона.
— Что именно?
— Ничего важного.
Священник улыбнулся.
— Он утверждает, что видел императора без штанов.
— Я сказал, что почти видел.
— Хакон.
— Что?
Я забрал у него щит.
— Пошли.
Мы спустились по лестнице и вышли во двор. Хакон терпел до ворот. Потом еще примерно двадцать шагов.
Для него это было выдающимся проявлением выдержки.
— Ну?
— Не знаю.
— Понятно.
Я остановился.
— Что тебе понятно?
— Этот тоже сказал подумать?
Я медленно повернул голову.
— Откуда ты знаешь?
Хакон пожал плечами.
— У тебя лицо такое же.
— Какое?
— Думающее.
— И как оно выглядит?
— Плохо.
Я рассмеялся.
Мы пошли дальше.
Улицы возле Храма Господня были уже полны людей. Паломники, священники, торговцы, вооруженные франки, сирийцы. Где-то впереди звонил колокол. Из переулка выехал всадник, и нам пришлось прижаться к стене, пропуская его.
Некоторое время я молчал.
Потом спросил:
— Хакон.
— Что?
— Кому принадлежит Иерусалим?
Он даже не задумался.
— Сейчас?
— Вообще.
Теперь задумался.
Секунды на две.
— Тому, кто удержит стены.
Я посмотрел на него.
— Я только что несколько часов слушал значительно более сложный ответ.
— Зря.
— Почему?
— Мой короче.
Я покачал головой и пошел дальше.
Хакон догнал меня.
— А патриарх что сказал?
Я посмотрел назад.
За крышами домов возвышался Храм Господень.
— Что вопрос неправильный.
— Удобно.
— И что спрашивать надо не кому принадлежит Иерусалим, а кому принадлежим мы, когда находимся здесь.
Хакон нахмурился.
— И кому?
— Богу.
— А.
— Что «а»?
— Тогда я тоже прав.
— Каким образом?
— Стены все равно кому-то придется удерживать.
Я хотел возразить.
И не смог.
Наверное, именно в этом заключалась вся моя проблема.
Дагоберт говорил о том, ради чего существует Иерусалим.
Хакон — о том, что нужно сделать, чтобы Иерусалим существовал завтра.
А где-то между ними находился Балдуин.
В тот день я вышел от патриарха почти уверенным, что Дагоберт прав. Это было крайне неприятное чувство.
Потому что накануне я вышел от Балдуина почти уверенным в том же самом.


