Левантийское королевство. Записки старого рыцаря Акры. Глава II. Под звон колокола
«Есть люди, которые считают монастырь самым тихим местом на земле. Они никогда не жили в одном из них.»

Процессия появилась на улице, когда солнце уже клонилось к западу. Я заметил ее случайно, подняв глаза от пергамента, на котором вот уже добрый час безуспешно пытался уместить воспоминания полувековой давности. Два десятка монахов медленно поднимались по дороге от гавани к верхнему городу. Их плащи были покрыты дорожной пылью, посохи стерлись от долгого пути, а впереди процессии несли простой деревянный крест. Они негромко пели псалом, и ветер доносил до моего окна лишь отдельные латинские слова, давно знакомые мне с самого детства.
Я слушал этот напев и вдруг поймал себя на мысли, что без труда могу продолжить его до самого конца. Прошло больше пятидесяти лет, но память удивительно цепко хранит то, что однажды было выучено еще ребенком. И тогда мне невольно пришло в голову: если бы Господь не распорядился иначе, сегодня я, вероятно, шел бы в такой же процессии. Такой же седой, такой же сутулый, с тонзурой на голове и молитвенником под мышкой, направляясь к очередной святыне, а не сидел бы в собственном доме в Акре, вспоминая времена, когда мир казался куда больше, чем оказался на самом деле.
Детство редко спрашивает человека, какой путь он хотел бы избрать. Особенно если он сирота.
После смерти родителей меня определили в бенедиктинское аббатство, расположенное в нескольких днях пути от Руана. Родственников, готовых взять меня на воспитание, не нашлось, а монастыри в те годы были не только местом молитвы, но и последним прибежищем для многих детей, оставшихся без семьи. Одних родители отдавали туда добровольно, исполняя данный Богу обет, других — ради образования или будущей церковной карьеры. Были и такие, как я, кого привела туда сама судьба.
Вопреки тому, что думают многие, монастырь вовсе не был местом бесконечной тишины. Напротив, жизнь в нем подчинялась настолько строгому порядку, что порой напоминала военный лагерь куда больше, чем рыцарский замок. Позже, уже служа принцу Роберту, я не раз ловил себя на мысли, что армейская дисциплина показалась мне удивительно знакомой. Просто вместо колокола там звучал рог, вместо настоятеля приказы отдавал сеньор, а вместо псалмов люди повторяли команды сержантов.
Наш день начинался задолго до рассвета.
Если память не изменяет мне, первый удар колокола раздавался около пятого часа. Летом солнце уже готовилось подняться над лесом, но зимой казалось, будто Господь вовсе забыл вернуть свет на землю. Мы, мальчишки, ненавидели этот звук всей душой. Он был громким, безжалостным и никогда не опаздывал. Стоило ему прозвенеть, как десятки сонных фигур поднимались с жестких соломенных тюфяков. Каменный пол даже летом оставался холодным, а зимой казалось, будто ступаешь босыми ногами прямо по льду.
Первой была утреня.
В те годы я искренне считал, что Господь мог бы немного сжалиться над детьми и позволить нам молиться после восхода солнца. Но святой Бенедикт придерживался иного мнения, а его устав в монастыре значил больше любого желания. Настоятель говорил, что тот, кто не способен победить собственную сонливость, никогда не победит искушений. Тогда мне казалось, что самое большое искушение — снова лечь спать хотя бы на несколько минут.
После молитвы начинался день, расписанный почти до последнего мгновения. В монастыре существовало правило, которое каждый послушник знал наизусть: Ora et Labora — «Молись и трудись». Лишь став взрослым, я понял, насколько точно эти два слова описывали жизнь бенедиктинцев. Они действительно умели соединять молитву с работой так, словно между ними вовсе не существовало разницы.
Мы учились читать, переписывали книги, работали в саду, носили воду, убирали конюшни, помогали на кухне, ухаживали за виноградниками и овцами. Никто не сидел без дела. Даже самые почтенные монахи, уже не способные долго стоять на ногах, перебирали зерно, чинили одежду или помогали в библиотеке. В монастыре праздность считалась почти таким же грехом, как гордыня.
Из всех наук легче всего мне давалась латынь.
Брат Матфей, обучавший нас грамматике, однажды сказал, что память у меня «цепляется за слова, словно репейник за шерсть собаки». Я действительно быстро запоминал молитвы, отрывки из Священного Писания и целые страницы латинских текстов. Иногда достаточно было прочитать абзац дважды, чтобы повторить его почти без ошибок.
Зато Господь, очевидно, решил уравновесить этот дар другой особенностью.
Почерк мой был ужасен.
Каждый раз, когда нас отправляли в скрипторий переписывать рукописи, я заранее понимал, что день будет испорчен. Стоило брату Матфею пройти между столами, как он непременно останавливался возле меня, долго молча смотрел на очередную кривую строку, а затем тяжело вздыхал.
— Ансель, — говорил он наконец, — ты словно пытаешься писать куриной лапой.
Иногда мне казалось, что перо специально не слушается именно моих пальцев. Чернила растекались, буквы плясали, золотые инициалы больше напоминали переплетенные виноградные лозы после сильного ветра, чем те прекрасные узоры, которые без труда выводили старшие переписчики.
Признаться, я терпеть не мог скрипторий.
Запах дубовых чернил, скрип гусиных перьев, боль в спине после нескольких часов неподвижной работы… Все это казалось настоящей пыткой для мальчишки, которому куда больше хотелось оказаться в конюшне или во дворе, где можно было хотя бы немного побегать.
Теперь же, спустя полвека, я улыбаюсь собственной глупости. Именно благодаря тем бесконечным часам в скриптории я сегодня способен записывать эти воспоминания. Господь нередко учит человека тому, что пригодится ему лишь через много десятилетий.
Пища наша была такой же простой, как и жизнь.
Черный хлеб, густая похлебка из чечевицы или гороха, репа, капуста, лук, иногда сыр. По большим праздникам подавали рыбу, а мясо появлялось на столе столь редко, что каждый такой день запоминался надолго. Мы, мальчишки, съедали все до последней крошки, хотя постоянно мечтали о настоящем рыцарском пире, где столы ломятся от жареной дичи, окороков и сладкого вина.
Впрочем, однажды я совершенно случайно узнал, что даже монахи остаются людьми.
Как-то ночью брат-погребщик отправил меня за пустой корзиной. Спускаясь в винный погреб, я услышал смех. Осторожно приоткрыв дверь, я увидел нескольких старших братьев, сидевших за небольшим столом. Перед ними стоял кувшин молодого вина, лежали ломти солонины, сыр, вареные овощи и еще теплый хлеб.
Тогда мне показалось, будто я стал свидетелем страшной тайны.
Я был уверен, что утром настоятель непременно узнает обо всем и виновных ждет суровое покаяние. Но никто ничего не сказал. Лишь много лет спустя я понял, что даже самые благочестивые люди остаются людьми. Одни лучше других справляются со своими слабостями, но не существует человека, который вовсе их не имеет.
И все же жизнь наша текла спокойно и размеренно, словно вода в мельничном ручье. Казалось, так будет всегда. Один день почти не отличался от другого, времена года сменяли друг друга, мальчишки взрослели, старые монахи уходили к Господу, а на их место приходили новые. Никто из нас даже представить не мог, что совсем скоро привычный порядок будет нарушен одним-единственным известием.
Это произошло вечером, когда до заката оставалось не больше часа.
Еще утром монастырь жил своей обычной жизнью, но после полудня настоятель неожиданно созвал старших братьев. Вскоре по двору забегали послушники, кухонные слуги потащили из погребов лучшие бочки с вином, в трапезной начали натирать до блеска серебряные кубки, а брат-повар приказал зарезать сразу двух откормленных баранов — неслыханная роскошь для нашего аббатства.
Мы, мальчишки, переглядывались, пытаясь понять, что происходит.
Ответ пришел лишь под вечер.
Старый брат-привратник, всю жизнь прослуживший при монастырских воротах, медленно закрыл тяжелые створки, обернулся к нам и, пригладив седую бороду, произнес слова, которые я запомнил на всю жизнь:
— Завтра к нам прибывает сын Завоевателя… Принц Роберт Куртгёз.
И в тот миг я еще не знал, что вместе с ним в монастырские ворота войдет и моя новая судьба.


