Глубокой ночью, дрожа от стужи, едва держась на ногах, я наконец оставил палубу, где каждую минуту меня могли смыть разбушевавшиеся волны. Я спустился в каюту. Первым моим желанием было броситься на койку и уснуть, но кто же мог спать в такую ночь?
В каюте, как и на шкафуте, царил страшный беспорядок. Оставшиеся в живых оказывали помощь раненым, являвшим собой жалкое зрелище: так были они измучены страданиями и непрерывной качкой; глядя на них, невозможно было предаваться отдыху. В углу каюты, прикрытые испанским флагом, лежали мертвые офицеры. Во всем этом хаосе, при виде нечеловеческих мучений возникала какая-то зависть к этим мертвецам: ведь они одни отдыхали на борту «Тринидада» и все им было безразлично – горести и невзгоды, позор поражения и физические страдания. Знамя, служившее им величественным саваном, казалось снимало с них всякую ответственность за унижение и отчаяние, в котором мы все пребывали. Их уже не трогала печальная судьба корабля, ибо он служил им всего лишь последним прибежищем. Среди мертвых офицеров были лейтенант дон Хуан Сисниега, не родственник, а всего лишь однофамилец моего хозяина, Дон Хоакин де Салас и дон Хуан Мазуте; подполковник инфантерии дон Хосе Граулье, лейтенант фрегата Уриас и гардемарин дон Антонио де Бобадилья. Число убитых матросов и солдат, в беспорядке сваленных на верхней палубе и деках, достигало огромной цифры – четыреста человек.
Я никогда не забуду той минуты, когда по приказу английского офицера убитые моряки были выброшены за борт. Эта мрачная церемония происходила на рассвете 22 октября, как раз в тот час, когда особенно бушевала буря, словно желая подчеркнуть ужас разыгравшейся сцены. После того как убитых офицеров вынесли на палубу и священник торопливо пробубнил молитву, ибо не время было рассусоливать, – совершилось торжественное погребение. Завернутых в национальный флаг, с привязанным к ногам ядром, убитых бросили в море, и если раньше этот акт вызвал бы безграничную печаль, то теперь все присутствующие отнеслись к нему безучастно. Наши сердца настолько очерствели, что даже вид смерти не вызывал сострадания! Погребение в море намного печальнее похорон на суше. На суше умершего предают земле, и в ней он покоится; родственники и друзья знают, что есть клочок земли, где лежат дорогие их сердцу останки, и могут воздвигнуть на могиле любимого существа памятник, крест или надгробный камень. А в море… тело бросают в бушующие волны, где оно навсегда исчезает; воображение не может последовать за ним в бездонную пучину, и трудно представить себе, в каком уголке океана оно покоится. Так размышлял я, видя, как исчезают в волнах знаменитые герои, еще накануне полные жизни, гордость отчизны, отрада своих семей.
Погибшие матросы были погребены с меньшей торжественностью. Морской устав требует, чтобы их завертывали в парусиновые койки, но в те грозные часы было не до предписаний устава. Большинство полетело за борт не только без какого-либо подобия савана, но даже без ядра на ногах – на всех просто не хватило. Ведь, как я говорил, убитых было не меньше четырехсот человек, и, чтобы очистить корабль от трупов, все, оставшиеся в живых, должны были оказать посильную помощь. К великому моему неудовольствию, я тоже был вынужден принять участие в этом печальном деле; таким образом, несколько трупов отправились в море с помощью моих слабых рук.
Тут произошло одно событие, необычайный случай, повергший меня в ужас. Когда два дюжих матроса подняли страшно обезображенный труп моряка, кто-то из присутствовавших позволил себе грубую шутку, всегда-то неуместную, но в данных обстоятельствах просто подлую и бесчестную. Не знаю, почему они выбрали объектом своего низкого поступка именно этого моряка, но, потеряв всякое уважение к смерти, они крикнули: «Ну теперь за все расплатишься… теперь уж не отмочишь своих штучек…» – и еще что-то в этом роде. Меня крайне возмутило их поведение, но мой гнев внезапно сменился изумлением и меня охватило какое-то смешанное чувство уважения, горя и страха, когда, внимательно вглядевшись в разбитое лицо моряка, я узнал в нем моего дядю… В ужасе я закрыл глаза и не открывал их, пока глухой всплеск не оповестил меня, что мой дядюшка навеки исчез с лица земли.
Человек этот всегда очень плохо относился ко мне, и еще хуже к своей сестре; но все же был моим ближайшим родственником, братом моей матери; кровь, что текла в моих жилах, была и его кровью, и внутренний голос, который призывает нас снисходительно относиться к грехам ближнего, не мог молчать после разыгравшейся на моих глазах сцены. В окровавленном лице дяди я успел разглядеть некоторые черты, напомнившие мне мать, и это еще больше увеличило мою печаль. В тот миг я позабыл не только о всех его преступлениях, но и о жестоком обращении со мной в тяжелые годы моего безрадостного детства. И клянусь, дорогой читатель, хоть это и звучит нескрываемой похвалой самому себе, я всей душой простил дядю и даже попросил бога отпустить ему все его прегрешения. Позже я узнал, что дядя геройски сражался в бою, но все равно не снискал расположения товарищей. Считая его низким человеком, они не нашли для него ни единого теплого слова даже в самую трагическую минуту, когда прощается любая вина, ибо предполагается, что преступник сам держит перед богом ответ за свои злодеяния.
С наступлением утра английский корабль «Принс» вновь попытался взять «Сантисима Тринидад» на буксир, но так же безуспешно, как и предыдущей ночью. Наше положение не ухудшилось, хотя непогода бушевала с прежней силой: пробоины были заделаны, и многие полагали, что, как только утихнет буря, корабль удастся спасти. Англичане старались вовсю: так им хотелось привести в Гибралтар в качестве трофея самый большой из построенных в те времена кораблей. Ради этого они денно и нощно почти без отдыха качали помпы.
Весь день 22 октября море бешено ревело, словно жалкую щепку швыряя из стороны в сторону наш корабль, и эта огромная деревянная махина подтверждала прочность своих шпангоутов и переборок, когда о его борт на тысячи брызг разбивались тяжелые валы. Порой корабль стремительно обрушивался в бездонную пучину, чтобы остаться там, казалось, навеки, но тут же могучая пенистая волна вздымала его гордый бушприт, увенчанный кастильским львом, и мы снова облегченно вздыхали.
В море нам то и дело попадались навстречу корабли, в большинстве своем английские, они тоже были сильно потрепаны и изо всех сил старались достичь берега, чтобы укрыться от непогоды. Мы видели также много французских и испанских судов, одни совсем без оснастки, другие идущие на буксире у вражеского корабля. В одном из них Марсиаль признал «Сан Ильдефонсо». На волнах плавало неисчислимое множество всяких обломков и мусора: куски рей, марсовые площадки, разбитые лодки, крышки люков, обломки кормовых балконов и обшивки палубы, а в довершение всего мы увидели, как волны уносят двух несчастных моряков, примостившихся на толстой балке; они наверняка погибли бы, не подбери их англичане. Моряков втащили на борт «Тринидада» и привели в чувство, вырвав из цепких лап смерти, а это равносильно второму рождению.
Весь день прошел в тревоге и ожидании. Нам то казалось, что неминуем переход на английский фрегат, то мы считали, что сможем сами спасти свой родной корабль. Так или иначе, но мысль о том, что нас приведут в Гибралтар пленниками, была невыносимой, правда не столько для меня, сколько для таких щепетильных и упрямых в делах чести людей, как дон Алонсо, которые, безусловно, испытывали ужасные моральные муки. Но к вечеру нравственные страдания отступили на второй план: стало ясно, что необходимо перебираться на английский корабль, иначе нам грозила гибель, ибо в трюме вода поднялась уже на пятнадцать футов. Уриарте и Сиснерос приняли эту весть крайне спокойно, даже равнодушно, как бы показывая, что они не видят большой разницы, умирать ли на своем корабле или оказаться пленниками на вражеском. И тут в слабом сумеречном свете началась высадка, это было печальным делом: ведь нам пришлось переправить около трехсот раненых. Живых и невредимых осталось не больше пятисот человек, и это от тысячи ста пятнадцати, составлявших команду до начала боя!
Началась быстрая перевозка на шлюпках «Тринидада», «Принса» и еще трех английских кораблей. Сперва перевозили раненых, и хотя с ними старались обращаться крайне осторожно, все же невозможно было поднять их, не причинив им страданий, отчего многие, громко стеная и крича, просили оставить их в покое, предпочитая смерть долгим мучениям. В спешке было не до сострадания, и поэтому раненых безжалостно кидали в шлюпки, подобно тому как бросали в море их погибших товарищей.
Адмирал Уриарте и командующий эскадрой Сиснерос отправились на английском офицерском шлюпе; как ни настаивали они, чтобы дон Алонсо поехал вместе с ними, мой хозяин решительно отказался, заявив, что желает последним оставить борт «Тринидада». Мне это пришлось совсем не по вкусу, ибо остатки патриотического воодушевления, охватившего меня в начале боя, уже улетучились, и я мечтал лишь о том, как бы скорее спасти свою жизнь; вот почему мне совсем не улыбалось торчать на корабле, который вот-вот собирался пойти ко дну.
Мои страхи оказались не напрасными: еще не успела сойти с корабля и половина команды, как глухой ропот тревоги и ужаса разнесся по «Тринидаду».
– Корабль тонет!.. К шлюпкам, к шлюпкам! – закричали со всех сторон. Подгоняемые инстинктом самосохранения, все бросились к борту, жадным взором ловя возвращавшиеся лодки. Работы прекратились, о раненых сразу позабыли, и многие из тех, кого уже вытащили на палубу, обезумев от страха, ползли по ней в поисках сходен, чтобы броситься в море. Из люков неслись жалобные крики, которые, кажется, до сих пор звучат у меня в ушах; от них кровь стыла в жилах и вставали дыбом волосы. То были раненые, оставленные на первой батарейной палубе; видя, как их заливает вода, они вопили, взывая к помощи не то бога, не то людей. К людям они взывали явно напрасно, ибо те думали только о собственном спасении. В кромешной темноте все, не разбирая дороги, бросались к лодкам, и всеобщая сумятица только затрудняла переправу. И лишь один человек, безучастный к величайшей опасности, ко всему, что творилось вокруг, глубоко задумавшись, шагал взад и вперед по капитанскому мостику, словно деревянный настил, по которому он ступал, не должен был погрузиться в морскую пучину. То был мой хозяин. Обуреваемый страхом, я бросился к нему со словами:
– Сеньор, мы тонем!
Дон Алонсо не обратил на меня ни малейшего внимания и, не прекращая своей размеренной ходьбы (если мне не изменяет память), произнес совсем неподходящие к подобной обстановке слова:
– О, как будет смеяться надо мной Пака, когда я вернусь домой после этой ужасной катастрофы.
– Сеньор, ведь наш корабль сейчас пойдет ко дну! – снова закричал я умоляющим голосом, подкрепляя свои слова трагическим жестом.
Дон Алонсо безучастно посмотрел на море, на шлюпки, на облепивших их отчаявшихся, ослепленных страхом людей. Я жадными глазами разыскал среди них Марсиаля и что есть мочи стал звать его. Но тут я словно потерял сознание: голова у меня закружилась, глаза наполнились слезами, и я не помню, что произошло дальше. Как мне удалось спастись, я припоминаю очень смутно, словно в каком-то глубоком сне, ибо от страха совсем лишился рассудка. Мне помнится, будто к дону Алонсо, когда я с ним разговаривал, подошел какой-то матрос и схватил его в охапку своими могучими руками. Меня тоже кто-то подхватил, а когда я очнулся, то уже лежал в шлюпке у ног хозяина, который с отеческой заботой положил мою голову себе на колени. Марсиаль сидел у руля; шлюпка была переполнена. Я приподнялся и увидел в нескольких варах справа от лодки черную громаду корабля, уходившего под воду. В люках, еще не захлестнутых волнами, трепетал слабый свет зажженного на ночь фонаря, который, как последний неусыпный страж, горел на останках погибающего судна. До моего слуха донеслись жалобные стоны: то взывали несчастные раненые, которых не удалось спасти; они были обречены на гибель в черной бездне, и лишь печальный мигающий свет фонаря как бы позволял им послать последнюю весточку о неизбывной тоске их сердец.
Мое воображение вновь перенесло меня на корабль: еще немного – и он потеряет равновесие и перевернется вверх дном. Как встретят несчастные раненые это последнее испытание! Что произнесут они в сей страшный миг! Если б они видели тех, кто удирал на лодках, если б слышали шлепанье весел, какая тоска охватила бы их измученные души! Но надо признать, что жестокие страдания очистили их от всех грехов и корабль шел ко дну, осененный господней благодатью…
Лодка наша отошла далеко, я еще различал в темноте огромную бесформенную массу «Тринидада», хотя, наверное, скорее по наитию, чем глазами. Мне даже почудилась на фоне мрачного неба огромная рука, которую протянул над морем наш корабль. Но это уже, вне всякого сомнения, было плодом моей разгоряченной фантазии.
Бенито Перес Гальдос, "Трафальгар"