Ольга Ларионова. Черная вода у лесопильни
В двадцать три часа сорок минут Филиппа Файл пропела свою коронную песенку «Какаду», аккомпанируя себе па органоле, банджо и бокалах последовательно.
Еще четырнадцать минут ушло на то, чтобы выслушать и отклонить пять предложений: принять руку и сердце, воспользоваться дачей неподалеку в горах, потратить по собственному усмотрению полугодовое капитанское жалованье, провести ближайший уик-энд вдвоем м… на рыбалке и, наконец, присесть на колени. Последнее даже несколько заинтересовало Филиппу своей свежестью и небанальностью — такого ей уже давно не предлагали. Но в ее контракт входил спасительный пункт, разрешающий ей в ответ на подобные проявления офицерской благосклонности только пожимать голыми плечиками, на которых золотой краской были нарисованы генеральские погоны.
Еще три минуты ушло на прощальный воздушный поцелуй и затем — спуск вниз по винтовой лестнице, в одну из трех каморок, отделенных от подземного склада для сооружения артистических уборных, по оплошности не запланированных при строительстве офицерского казино.
В двадцать три часа пятьдесят семь минут прозвучал взрыв.
Позднее Филиппа смутно припоминала, как приходила в себя, карабкалась по лестнице, пока не наткнулась на завал, пыталась найти свою сумочку с зажигалкой, пила из какой-то фляги, потом начала задыхаться… В госпитале, где она очнулась, ее попросили все тщательнейшим образом припомнить, а припомнив, точно так же добросовестно забыть.
Причину и характер взрыва ей объяснить не потрудились, и поэтому, когда во время отпуска у нее начались почечные колики, она не сразу связала это с пережитой катастрофой.
Ей пришлось вернуться в госпиталь. Дело оказалось серьезным: надо было менять обе почки.
Цитологический центр прикладного глиптомоделирования, куда перевели Филиппу, оказался крайне симпатичным заведением, прячущим свои современные корпуса из бетона и стекла за респектабельным особняком с шестью колоннами и двумя портиками, увитыми плющом и уходящими в великолепный английский парк. Перед входом зеленела лужайка, поросшая добропорядочной плюшевой травкой; изящно огибая ее, к ступеням крыльца подбегала мощенная светлым камнем дорожка, по которой два века назад к этим каменным ступеням величаво подкатывали кареты. Дорожку не асфальтировали — директор центра был снобом, и всем автомобилям, за исключением, может быть, президентского, разрешалось подъезжать только к заднему крыльцу.
Директор был не только сноб, но и не дурак: проходя мимо овальной лужайки с версальской травкой, будущие пациенты как бы заряжались спокойствием и уверенностью в благополучном исходе. Филиппа тоже испытала на себе прикосновение мягкой лапы этой архитектурно-ландшафтной психотерапии, хотя она в ней и не особенно нуждалась: во-первых, ее уверили, что ей гарантировано отсутствие каких бы то ни было болезненных ощущений, — а она, как большинство красивых женщин, панически боялась боли; во-вторых, командование по-джентльменски приравняло исполнение второсортных шлягеров к боевому заданию и теперь было согласно оплатить не стандартную операцию, в результате которой Филиппа получила бы пару безымянных почек, одну пару из тех сотен или тысяч, что томятся в термостатах глиптотеки, — и в виде бесплатного приложения так и не решенную до конца проблему несовместимости тканей. Филиппе было приготовлено другое: точнейшие дубликаты ЕЕ плоти и крови, ЕЕ неповторимые и единственные в своем роде кусочки живого мяса — шейлоковский фунт, сотворить который стоило по теперешним-то временам не менее десяти состояний венецианских купцов. Филиппа знала, что в многоэтажных подвалах корпуса глиптомоделирования денно и нощно идет скрупулезное и стремительное созидание ее почек, биологический монтаж, как ей объяснил кто-то из врачей, подобный тому, как если бы электронно-вычислительной машине, снабженной выносными манипуляторами, задали бы составить мозаику, покрывающую поверхность всего земного шара. Да еще мозаику со строго определенным орнаментом, нарушать который не смел ни единый крошечный осколочек смальты. Но Филиппа рассеянно слушала объяснения врачей: гарантия безболезненности ее вполне устраивала, а все недоступные ее пониманию термины, вроде «яйцеклетка» или «хромосома», рождали у нее лишь примитивно ассоциативные образы, вроде раскрашенного в клеточку куриного яйца или маленького, как шахматная фигурка, хромированного сомика.
Занимало ее совсем другое, а именно — человек по имени Рондал Нордстром.
Три причины заставили ее обратить внимание на этого высокого и простоватого на вид парня.
Во-первых, даже в стандартной льняной пижаме безошибочно угадывался в нем военный.
Во-вторых, он не был ни миллионером, ни телезвездой, а тем не менее весь обслуживающий персонал клиники здоровался с ним первый.
В-третьих, если остальные пациенты были больными, то он был здоров.
Эти три причины удивили Филиппу, не более. Но потрясло ее, заставило искать с Рондалом новых встреч совсем другое: его руки.
Тонкие и сильные, страстные и одухотворенные, они, казалось, были подарены ему, и он носил их, как носят орден или корону. Скромно, с достоинством, не забывая ни на миг о своем знаке отличия. Филиппа не зря два года проучилась в консерватории — она знала цену таким рукам. Но Рондал не был музыкантом — здесь уж она могла дать голову на отсечение.
Пациенты, чье здоровье позволяло спокойно ожидать выращивания запасного сердца, желчного пузыря или просто пустячной косточки, жили в санаторном корпусе, где мягкий режим и общий холл позволили Филиппе без особых трудов попадаться на глаза Рондалу почти ежедневно. Трижды ее постигла неудача — молодой человек, казалось, пребывал духом в какой-то зачарованной стране и бессердечно скользил взглядом по всем встречным, не отличая никого из них.
На четвертый раз он разглядел Филиппу.
Ей не впервой было ловить на себе восторженные взгляды, но сейчас ведь она была в больничной пижамке, без грима, с небрежно уложенными волосами, И тем не менее этот малый с рожей сержанта ВВС и руками Ференца Листа глядел на нее, как на святую деву Марию.
Через несколько дней, вспомнив о том, как она пыталась попасться ему на глаза, Филиппа улыбнулась.
И вот они шли по узкой велосипедной дорожке, протянувшейся справа от неширокого шоссе. Изредка по нему проносились тяжелые грузовики, платформы с сельскохозяйственными машинами, скромные старенькие автомобили. Не было только велосипедистов, и никто не мешал Филиппе и Рондалу брести куда глаза глядят, расстегнув куртки и жмурясь от весеннего солнца. Собственно говоря, Рондалу никто не мешал обнять девушку за плечи, но он предпочитал смущенно плестись рядом, засунув руки в карманы. О чем они болтали? Да обо всем: о традициях Эллингтона и «боингах», о последнем европейском турне футболистов нью-йоркского «Космоса» и очередной катастрофе с каким-то супертанкером. Филиппа охотно рассказывала о своих боевых подвигах, направленных против барабанных перепонок всех родов войск; правда, это был умело состряпанный дежурный скетч, рассчитанный на нейтрального слушателя, — своим подругам она рассказывала несколько другие эпизоды, да и тональность была пониже. Но Рондал принимал все за чистую монету, и в конце четвертой мили он уже боготворил свою спутницу. А его спутница между тем отметила, что он лез вон из кожи, чтобы поддержать непринужденную беседу, но как бы тяжко ни приходилось ему, он ни разу не обмолвился о своих служебных обязанностях.
Она не то чтобы задумалась — просто это становилось интересным. По быстроте реакции и той особой зоркости, которая свойственна глазам светловолосых северян, она угадывала высокую касту ВВС. Но в разговорах о больнице он неожиданно легко оперировал специальными биологическими терминами, да и вообще можно было предположить, что этот провинциальный простодушный парень последние несколько лет провел в каком-то более интеллектуальном окружении, нежели армейское.
Филиппа уже начала уставать, когда где-то на середине пятой мили показалась река. Вероятно, Рондал не впервые совершал эти прогулки, потому что он уверенно взял влево, вверх по течению, которого здесь можно было и не угадать, и через несколько минут они были уже напротив лесопильни.
Оставалось только гадать, каким чудом это древнее сооружение просуществовало до наших дней. Буровато-серый, утепленный мхом причал давал приют такой же дряхлой лодке; оба они, казалось, родились в эпоху феодализма. Цепи, перекинутые с одного берега на другой, вряд ли были моложе; несколько десятков бревен с потемневшей ноздреватой корой уютно уткнулись в них, греясь на первом летнем солнышке. Лесопильню окружали сосны, равнодушно и безбоязненно взиравшие на кощунственное превращение своих собратьев в куцые обрубки с золотистыми торцами. Операцию эту проделывали двое — мужчина и мужеподобная женщина, оба в стеганых оранжевых комбинезонах и сапогах. Мужчина подтаскивал багром обреченное бревно к берегу, накидывал на него нехитрый захват и с помощью лебедки переправлял его прямо под протяжно стонущий диск пилы. Женщина нажимала ногой педаль, и диск опускался. Стон переходил в торжествующий, сытый визг, продолжающийся всего несколько секунд и обрывающийся высочайшим отчаянным звуком, каким-то металлическим, недоуменным: "как, уже и все?!"
Иногда, вместо того чтобы опустить пилу, женщина делала какой-то знак рукой, и тогда мужчина подходил к ней своей неторопливой медвежьей походкой, и они осматривали и похлопывали по бревну ладонями, словно покупали лошадь; речка была совсем неширокой, но звук человеческих голосов поглощался нетерпеливым стоном пилы, и Филиппе с Рондалом оставалось только догадываться, почему двое на той стороне занимаются столь неприбыльным, доисторическим промыслом.
Заметив, что спутница его устала, Рондал стащил с себя куртку и бросил ее на траву. Идиллический покой этой речушки, теплые золотые стволы не тронутых цивилизацией сосен и пронзительный запах распиленных деревьев, только что ставших жертвой жадности этой ненасытной цивилизации, просто не допускали мысли о том, что в четырех с половиной милях отсюда творятся почти фантастические действа в лабораториях цито-монтажа, а еще дальше денно и нощно бьется пульс современного, хотя и не очень большого города. Филиппа искоса глянула на простодушное и озабоченное лицо Рондала и вдруг подумала, что он так же расчетлив, как и директор клиники с его пасторальным газоном, и что еще четверть часа в этом певучем и пахучем сиянии первого летнего дня — и у нее не останется никакой способности сопротивляться, так что если Рондал затащил ее сюда с целью добиться чего-нибудь, — добиться ему будет нетрудно.
Но этот мальчик ничего не добивался.
— Нравится вам здесь? — спросил он, присаживаясь перед нею на корточки и поддергивая на коленях брюки.
Совсем как первоклассник. Подсунул соседской девчонке новый сорт резинки и теперь мучительно сосет лапу: хватит этого, чтобы заслужить расположение, или надо еще что-нибудь? А если надо — то что?
— Какая голубая река, — сказала она, чтобы не вышло ни «да» ни «нет». — Только очень спокойные реки бывают такими голубыми. А эта ведь течет с гор, правда? Совсем голубая река, а между бревнами вода черная. Черная и тяжелая. Словно совсем другая, чем в остальной реке.
— Воды должно быть много, — сказал Рондал, не оборачиваясь на реку, а продолжая с простодушной жадностью глядеть прямо в лицо Филиппе. — Есть вещи, которых должно быть обязательно много, — воздух, свет, вода, любовь. Там, где воды много, она голубая, она бирюзовая, она лазурная, она изумрудная, она… Ну, словом, она — как любовь. Когда любовь небольшая, она серая. Когда любовь и вовсе крохотная и узкая, как щель между бревнами, — она черная. Может, не для всех это так, я говорю о себе…
Филиппа молчала. Она вдруг поняла, что с нею давно никто не говорил так, как Рондал.
Так давно, так давно, что… она разучилась отвечать на такие слова.
— Мне всегда доставалась черная, слепая вода, — пробормотала она.
Рондал вдруг засмеялся:
— Нет, Липпи, нет. Чернота и слепота — понятия, которые совершенно напрасно так часто ставят рядом. Посмотрите мне в глаза, Липпи: разве вся зоркость их не сконцентрирована в черном зрачке? А чернота ночного неба, в котором угадывается пристальное доброе внимание? Десятки веков люди инстинктивно принимали этот взгляд извне, приписывая его тем или иным божествам. Мы и сейчас не знаем физическую природу этого взгляда, но уверены, что это — ищущее око братьев по разуму. Сегодня я впервые увидел будущие глаза своих рук — это черные…
Он вдруг запнулся на полуслове. Но Филиппа почти не восприняла его последнюю фразу, — вдруг каким-то чудом роли их переменились. Это уже был не простодушный сержант-северянин, благоговейно замерший перед дивой из офицерского кабаре. Перед ней стоял молодой, но достаточно уверенный в себе творец какого-то современного научно-технического чуда, перед ней — тридцатичетырехлетней старлеткой, живущей в вечном и неусыпном страхе проснуться завтра еще с одной морщинкой у виска, еще с одним исключением из собственных принципов и еще с одним ограничением в и без того не блестящем контракте.
Господи, да что же изменилось в один какой-то проклятый миг, если она смотрит снизу вверх в его лицо и только ждет, чтобы он говорил дальше?..
— Все равно днем раньше, днем позже, но я рассказал бы вам об этом, — продолжал Рондал с каким-то удивительным спокойствием и сосредоточенностью, с какими обычно разговаривают с детьми, если надо объяснить им что-то чрезвычайно сложное, недоступное их сознанию. — Впрочем, даже если бы я и не стал ничего рассказывать, вы увидели бы сами. Видели ли вы изображение шестирукого Шивы? Этот бог всегда изображается танцующим. И неудивительно — шесть рук могут пригодиться разве что в танце. Выполнять шесть различных операций достаточной сложности, не связанных между собой, — этого не может даже бог.
— Но нам в колледже рассказывали, что кто-то из великих людей мог одновременно читать, писать и диктовать… — слабо подала голос Филиппа.
— Возможно, Липпи, но это такая же патология, как и способность перемножать в уме семизначные числа. И потом, для истории великие люди могли пойти и не на такой трюк… Я говорю об общих закономерностях. В ситуациях повышенной сложности обычный человек, как правило, плохо справляется даже с парой рук. Мои родители погибли, когда мне не было и шести лет, и я смутно помню их лица. Но какие-то сценки запомнились с ужасающей ясностью. Вот, например, утро, и моя мать расчесывает волосы. Я тогда никак не мог понять, зачем она это делает так долго, — они ведь и так были совершенно гладкими, струящимися, словно вода… Но она мерно проводила роговым гребнем от пробора и до самых кончиков, которые у нее никогда не вились, и снова медленно поднимала руку. И при этом она разговаривала с кем-то, — наверное, с отцом. И когда ее голос начинал звучать раздраженно, рука с гребнем почему-то останавливалась. Так я и запомнил ее — неподвижная рука, остановившиеся в своем течении книзу светлые волосы и — раздраженно кривящиеся губы…
— Да… — отозвалась шепотом Филиппа и машинально подняла руку к волосам. — Да, это и у меня так же…
Он многого стоил, этот мальчик, если мог вот такими сумасшедшими глазами смотреть на ее руку, поднятую к волосам, и все-таки не сбиться со спокойного, ровного тона:
— А теперь представьте себе, Липпи, что вам дано полторы секунды на то, чтобы проделать две независимые и весьма сложные операции и одновременно решить нетривиальную логическую задачу. Остановиться ни на один миг вы не можете — от скорости зависит ваша жизнь. И происходит это все… скажем, на четырех звуковых. Вы представляете, какое значение в подобной ситуации приобретает автономия рук?
— Ав-то-номия… Господи, Рондал, зачем твоим рукам еще и автономия?
Он же не понял ее, а если и понял, то не поверил, не позволил себе поверить, вот тут-то и надо было кончать, но за рекой торжествующе звенела пила, и рот сводило от вяжущего запаха свежего древесного среза…
— Сейчас я объясню вам. В любой ситуации, представляющей собой целый конгломерат различных действий, имеется… сейчас, Липпи, я постараюсь объяснить это как можно проще… ну, различные степени трудности операции. И огромная доля их совершенно не требует такого сложнейшего вычислительного центра, как человеческий мозг. Достаточно простейшего зрительного рецептора, накоротко связанного с двигательным мини-мозгом величиной с крупную фасолину. Вы скажете, что этого нет в природе? И не надо. Зато есть цитомонтаж. С первых своих шагов глиптомоделирование пошло разом по двум путям: создание дубликатов уже существующих органов и… творение новых. Действительно, если имеется строительный материал — любые клетки данного организма, то почему ограничиваться заменой пары ослепших глаз новыми и не подарить человеку еще и третий, теменной глаз? Почему не создать новые органы чувств, непосредственно улавливающие радиацию или, скажем, магнитное поле? Почему не…
— Рон, глупый мальчишка, — сказала Филиппа, — ты перестанешь морочить мне голову?
Его руки коснулись наконец ее волос, и она снова подумала, что нет на свете силы, которая сделала бы эти руки еще более чуткими, еще более мудрыми, еще более нежными, чем они были в этот миг…
* * *
Операцию она перенесла легко. Было немножко больно на перевязках, но вот она возвращалась в палату и все забывалось, потому что ее уже ждали руки Рондала. Он выносил ее в сад, и то ли от его нежности и заботы, то ли под лучами жаркого летнего солнца, но Филиппа поднялась на ноги в неправдоподобно короткий срок. Она шутя сказала об этом Рондалу, и он рассеянно заметил:
— Ну еще бы — ведь тебя теперь курируют МОИ врачи…
— А какая разница?
— Ну, как тебе сказать… Тебя лечат примерно на том же уровне, как если бы ты была племянницей президента.
Она была озадачена:
— Послушай, Рон, насколько меня научила моя вполне самостоятельная жизнь, правительство вкладывает деньги только… э-э-э… в официально оформленные сделки.
— Разумеется. Поэтому через неделю, когда настанет день, и тебя выпишут, мы обручимся.
Она смотрела на него в замешательстве. Как это у них называется? А, вот: надо "перехватить управление на себя".
— Рон, мальчик мой, а может быть, мы проведем этот день с большей пользой для себя, — скажем, пойдем на лесопильню?
— Липпи, как ты можешь шутить, я ведь говорю о нашей будущей жизни. Я не хочу расставаться с тобой ни на миг. Хочешь, я устрою так, что тебя зачислят на курсы младших сестер? Расходы на обучение возьмет на себя наш центр. Понимаешь, ко мне должна быть прикомандирована сестра, и, может быть, не на один год. Пусть это будешь ты, Липпи, и тогда у нас с тобой все будет общее — и наш дом, и наша работа. Я просто не смогу уходить от тебя на целых восемь часов, ты пойми, ты ведь жизнь моя, жизнь в самом простом, физическом смысле, которую даже сейчас, при всех чудесах медицины, можно прервать только на семь с половиной минут. Семь с половиной минут — это столько, сколько я могу провести без тебя. А затем — смерть. И всякая реанимация бесполезна…
Вот так. Этот мальчик уже все за нее решил, ей остается только подчиниться. А собственно, почему нет? Долгим или коротким, реальным или призрачным будем это счастье — все равно оно будет. А так ведь скоро ей тридцать пять. И все реже будут попадаться на пути мальчики, которые даже не догадаются спросить ее о возрасте. А главное — одной ей будут теперь принадлежать эти удивительные руки, единственные в ее жизни мужские руки, которые не были ни грубыми, ни жадными.
А потом было обручение. Накануне они съездили в город, и Филиппа выбрала для Рондала скромное, как она сказала, «лейтенантское» кольцо. Рондал улыбнулся. А затем он начал дурачиться — перемерил ей все кольца на все пальцы, но ни одного не купил. С тем и вернулись.
А на следующий день он собрал в небольшой гостиной, открытой только для персонала клиники, около десяти своих друзей. Все они были в штатском, но как показалось Филиппе, — все имели чип выше, чем Рон. Во всяком случае, в том смысле, в каком у них, вероятно, существовали чины. Но держались они удивительно ровно и дружелюбно и сразу же стали обращаться с Филиппой, как с будущим товарищем по работе, — видимо, с ними Рондал уже обо всем договорился.
А самым удивительным было все-таки само обручение. Филиппа, смущенно улыбаясь, неловко надела кольцо на палец своему жениху — вчера, у ювелира, это получалось у нее гораздо естественнее. Она еще раз смутилась — милый допотопный обряд, игры взрослых детей, — но Рондал был абсолютно серьезен, и так же серьезно он достал десять — не больше и не меньше — золотых колец и надел их Филиппе.
На каждый палец!
И никто из присутствовавших не удивился.
Кольца были какие-то необычные — очень тонкие и удобные, разве что на мизинцах чуть-чуть великоваты. Откуда-то появились две бутылки настоящего "мумм"- запотелые, с зелеными орденскими лентами через этикетку. Она протянула руку к бокалу, и все ее кольца нежно и мелодично зазвенели, касаясь стекла…
А еще через день на операцию ушел Рондал, и началась для Филиппы совершенно новая жизнь, к которой она была не очень-то подготовлена.
Рондала не было целых четырнадцать часов, и привезли его обратно в палату совершенно белым, как бинты на его руках. Никто ни о чем не спрашивал Филиппу, ей просто сообщали, когда и какое лекарство следует принять ее пациенту, на каждый день выписывался специальный режим, за которым она должна была следить, и конечно, самое главное, — ей приходилось кормить его с ложечки, как ребенка. Ни о чем подобном она как-то и не думала в тот первый летний день на реке. Соглашаясь на Рондала, она доверяла себя его рукам. Теперь же все выходило наоборот. Но теперь бесконечные заботы, заботы по двадцать четыре часа в сутки, не оставляли ей времени на сомнения. Первые дни она уставала до потери сознания, но мало-помалу извечно заложенная в каждую женщину тренировка на материнство взяла свое, и теперь руки Филиппы, украшенные десятью золотыми кольцами, с раннего утра и до поздней ночи не знали усталости, И так продолжалось около двух месяцев.
К концу июля Филиппа стала подмечать явные колебания настроения у Рондала. Он то вдруг загорался какой-то внутренней надеждой, то через пару дней снова становился замкнутым и сдержанным. Она догадывалась, что речь уже идет о снятии повязок, и это, вероятно, регулярно откладывается, доводя внешне спокойного Рондала до внутреннего исступления. Состояние Рондала тревожило ее, и когда наконец выдался прохладный пасмурный день — она не рискнула бы вытащить его на июльское солнце, — Филиппа сама предложила прогуляться к лесопильне.
И вот они снова шли по узенькой велосипедной дорожке, чуть касаясь друг друга плечами. Филиппа придерживала его левую руку с неуклюжей на вид коробчатой повязкой — за эти два месяца ей так часто приходилось баюкать попеременно то одну руку Рондала, то другую, что она научилась уже безошибочно угадывать, которая из них больше нуждается в ее ласке. Рондал был возбужден и говорил без умолку. Поначалу Филиппа предположила, что его взволновала сама прогулка, с которой, собственно говоря, и началось их семейное счастье. Потом она засомневалась, не сделали ли ему на перевязке тонизирующего укола в связи с предстоящей прогулкой. К концу пути она уже сама догадалась об истинной причине его необычного состояния. Завтра. Завтра! Теперь уже — непременно!
Звук они услышали издалека — тонкий, призывный, словно клич боевой трубы. Они ускорили шаги, но звук умолк, и когда они вышли к реке, на лесопильне было пусто. Хорошо просохшее сосновое бревно, непонятно каким образом очутившееся на этом берегу, золотилось в суховатой, отцветшей траве. Филиппа потрогала чешуйчатую кору — нет, смолы не было — и рискнула присесть. Рондал нетерпеливо опустился перед нею прямо на траву и положил ей на колени свои забинтованные руки:
— Развяжи. — Это был приказ.
— Господи, Ронни, что за нетерпение…
— Развяжи.
Она еще пыталась его увещевать — и про инфекцию, и про увольнение без выходного пособия… Он нагнул голову и зубами рванул бинт.
— Все равно это будет завтра. Завтра они увидят мир таким, каков он есть. Все проверено десятки раз, ошибки быть не может. Опыт удался. Ты понимаешь, Липпи, только теперь я увидел, до какой степени они все сомневались… Только теперь, когда все контрольные опыты дали положительный результат, я понял, как мало шансов было на удачу. И все-таки — удача! Ты понимаешь, Липпи, завтра мои руки должны стать первыми руками, которые увидят белый свет!
— Но на перевязках…
— Перевязки делались в инфракрасных лучах, в том-то и вся хитрость. Вот почему я сказал "белый свет". Но из всего, что сушествует на белом свете, есть только одно самое дорогое мне, и это единственное мои руки должны увидеть прежде всего. Я говорю сейчас только то, что думаю, и мысли путаются, тебе все это может показаться просто детской фантазией, нелепостью, литературным бредом, но я просто иначе не могу, Это должно быть, Липпи, любимая моя, это просто иначе и быть не может… Первое, что должны увидеть мои руки, должно быть самым прекрасным на свете. А это — твое лицо, Липпи. И первое, чего они должны коснуться, — это твои волосы…
Филиппа снимала последние слои повязок и все ниже опускала голову, чтобы не взглянуть Рондалу в глаза, — она боялась увидеть в них слезы. Как и всякой женщине, ей было приятно, что Рондал ее боготворит, но… какие-то границы он переступал. Она продолжала сматывать бесконечный бинт, и самое главное — то, что сейчас под ним окажется, — почему-то совершенно не волновало ее. Она совершенно не представляла себе, что там должно быть, и когда последний виток бинта лег на ее колени, она не сдержалась и вскрикнула от удивления.
Под бинтами оказалось то, чего она никак не ожидала увидеть, — золото.
Золота было много. В первую минуту ей вообще почудилось, что на руки Рондала надеты массивные желтые кастеты. Но в следующий миг пальцы шевельнулись, и стало ясно, что это просто очень широкие, с прорезями по бокам, выпуклые перстни, целиком закрывающие всю среднюю фалангу каждого пальца. Каждый перстень венчался маленьким черным агатом, утопленным в золото и разительно несоразмерным с величиной кольца.
Тут только Филиппа заметила, что пальцы дрожат. Не руки — только пальцы. От холода? Желтый блеск золота обманчив, он создает иллюзию теплоты — это она знала по себе. Инстинктивно она нагнулась и стала часто-часто дышать на дрожащие пальцы Рона, стараясь их отогреть. Она осторожно подсунула под его руки свои ладони, и десять обручальных колец одновременно и глухо цокнули о перстни Рондала. Его пальцы задрожали сильнее и вдруг рванулись вверх, навстречу ее лицу.
Она невольно отпрянула.
Руки тоже замерли — дрожь унялась, и теперь они постепенно теряли робость и скованность, словно хищные зверьки, выпущенные из клетки на волю. Десять черных точек зорко и четко фиксировали черты ее лица, ее волосы, ее плечи, словно это была не плоть любимой женщины, а определенная какими-то параметрами цель.
Филиппа ужаснулась этому ощущению, но в следующий миг она поняла, что еще страшнее то, что руки Рондала — больше не руки любимого, а точный биомеханический инструмент.
Она не думала, она просто неспособна была думать о том, что такие руки могут выполнить, спокойно и безошибочно, любое не очень сложное действо — от убийства человека до уничтожения цивилизации. Крошечный мозг, вмещенный в каждый золотой перстень, был слишком мал для того, чтобы оценивать, сопоставлять, протестовать. Достаточно было бы отвлечь, а может быть, затуманить или опьянить мозг человека — и на какие-то доли секунды мир оказался бы во власти этих рук, способных только прочитать приказ и выполнить его.
Где-то, может быть, Филиппа и ощущала все это — смутно, насколько ей позволяла ее кудрявая мальчишечья головка второразрядной певички из казино.
Но для женщины сейчас существовало одно, горшее из горького — утрата любимых рук. Ибо единственное, что смогла понять Филиппа, — это то, что способность молниеносно выполнять приказы — совсем не мудрость. Господи, зачем тогда, в первый летний день, Рон сказал ей, что есть вещи, которых обязательно должно быть много, — воздух, вода, счастье, любовь?..
Может быть, без этих слов она и не поняла бы, что мозг, заключенный в золотую капсулу, вполне достаточен для того, чтобы воспринять простейшую дрессировку на выполнение приказов.
Но он слишком мал, чтобы научиться любить.
Она поняла все это, но мысли ее еще не обрели словесного воплощения, ей еще нужно было собрать всю свою чуткость, нежность и былую любовь, чтобы утешить Рондала в том невыносимом разочаровании, которое ему предстояло. Она еще искала слова, а между тем его руки, освоившись и оглядевшись, снова начали двигаться, они тянулись к ее волосам, и, пока они находились в пределах ее взгляда, Филиппе казалось, что она еще может удерживать их; но когда окованные золотом пальцы очутились за ее головой и она каждой клеточкой шеи и затылка ощутила сзади взгляд десяти немигающих холодных зрачков, — в ней не осталось ничего, кроме животного ужаса, и коротко вскрикнув, она отбросила от себя эти чудовищные руки и бросилась бежать. Она слышала, что ее не догоняют, и все-таки бежала от реки к пустынной вечерней дороге, и на бегу срывала с себя золотые обручальные кольца и роняла их в отцветшую сухую траву, как Мальчик-с-пальчик — свои светлые камешки…
* * *
Никаким автомобилям, — кроме, может быть, президентского, — по-прежнему не позволяется нарушать пасторальный ландшафт, обозреваемый директором Центра из узких стрельчатых окон старинного особняка. Так же неприкосновенна и полуторадюймовая травка традиционного газона, по которой один раз в неделю — не чаще — проходит, едва переступая ногами и не разбирая дороги, странный бродяга. Он садится прямо на траву перед входом, и тот, кто первым его видит, торопится бросить ему на колени пару кредиток. Бродяге много не надо — он с трудом подымается и уходит, прижимая к себе деньги обрубками рук. Но не торопитесь подумать, что в этом была виновна певчая пила со старой лесопильни, — нет, когда Рондал переплыл реку — переплыл в самом широком месте, где вода была светла и синя, — он даже не подумал об этой пиле, ибо ее высокий, нестерпимо звонкий голос был песней и частью их любви. И он брел, переступая через не просохшие еще стволы, пока не наткнулся на допотопное гильотинное устройство, которое служило для обрубания верхушек небольших деревьев.
Он положил свои золотые руки на чугунную доску и ногой нажал спуск ножа.