Дон-Жуан, или Истина
Рассказ венгерского писателя Лайоша Мештерхази, написанный в 1952 году, публикуется в небольшом сокращении. Мною были изъяты пролог и эпилог рассказа, повествующий как студенты нашли в развалинах монастыря старинную рукопись, и как потом, после ее прочтения, торжественно клялись посвятить жизнь борьбе с религиозным дурманом.
Дон-Жуан, или Истина.
Преподобный отец, дорогой брат мой Ансельм! Я обращаюсь к тебе после шестимесячного отсутствия, с душой, переполненной скорбью, и молю протянуть мне руку помощи. Я сломлен не непривычностью чужедальней страны и не изнурительным путешествием. Я сломлен иным — странствием, которое совершаю в тихом уединении своей кельи среди штормов и бурь жутких, непередаваемо жутких сомнений. А оно пострашнее многих скитаний ломает и душу и тело.
Прошло пятнадцать лет, как мы с тобой приняли сан и расстались. Ты, дорогой брат, следуя призванию своих многочисленных святых предков, пошел по высокой стезе духовного пастыря; я, тщеславно уверовав в свой мнимый талант и невольно — ибо намерения их были самые чистые — введенный в заблуждение нашими святыми наставниками, погрузился в изучение богословия. Нынешней весной минуло ровно тринадцать лет, как я получил степень доктора и дал клятву и как аббат нашего ордена удостоил меня, недостойного, звания профессора теологии нашей Духовной академии.
Я был недостоин — признаюсь тебе в этом, как признался бы перед господом богом,— отнюдь не помыслами своими. Клятву, что я посвящу себя поискам истины и, познав, открою ее своим ближним, я давал со всей искренностью, с пылкой и чистой душой.
Не помню уж, среди изречений какого народа я открыл вот это: «Укравший истину вор, убегающий, чтоб припрятать ее, там и сям рассыпает ее семена. А глаза того, кто ищет ее через столетья, находят лишь следы засохших семян. Но и эти следы приводят к истине».
Вот так с давних пор думал в простоте душевной и я, что смогу различить на пути своем едва видимые следы скрытой истины. Помнишь ли ты наши неусыпные бдения, когда мы спорили ночь напролет? Помнишь, как, сопоставляя тезисы святых отцов и святого Фомы Аквинского, мой разум несовершенный лихорадочно искал путь, который вывел бы нас из лабиринта противоречий? Я искал путь вместо того, чтобы с помощью веры перешагнуть через все, что недалекому уму недоступно! О брат мой! С каким безграничным терпением, с какой непостижимой кротостью ты выслушивал мои бестолковые рассуждения! Сколько раз тебя, кто от самой зари с младенческим смирением, благоговея, усердствовал перед богом, а не упрямился, как твой несчастный друг, снедаемый высокомерием и самонадеянностью в знании,— ах, сколько раз одолевал тебя сон! Сколько раз прерывал ты поток моих слов небрежным жестом и тихими простыми словами, присущими лишь ангелам и святым: «Да плюнь ты на них! Пойдем лучше выпьем!»
А ведь прежние мои сомнения были так ничтожны в сравнении с теми, что возникли потом.
Я хотел во всем подражать тебе и многим-многим смиренным братьям своим во Христе. Мне хотелось даже ходить, как ты, потупив взор и целиком положившись на бога, а вечерами, возвратись с виноградника, засыпать, как ты, блаженным, праведным сном. И я ходил, опустив глаза и поручив себя богу, но что я, несчастный, мог с собою поделать, когда перед моим потупленным взором непрерывно мелькали рассыпанные там и сям семена и дразнили дьявольским искушением!
II не раз, признаюсь, я поддавался соблазну, забывая о том, что господь наделил нас рассудком не затем, чтобы размышлять и доискиваться до тайн творения, забывая» что плод древа познания ободрал уже глотку нашего прародителя. С притягательным сомнением я полагал: я ученый, стало быть, мой священный долг идти по этим следам с вечной надеждой, что когда-нибудь блеснет предо мной свет неведомой пока истины и она приумножит бесконечную славу всевышнего и послужит еще более ясному постижению его безграничного величия.
И эта мысль была внушена мне дьяволом!
Л истина, подсказанная человеческому разуму дьяволом, если ревностная вера не поставит ей несокрушимый предел, истина эта что струящаяся вода. Ты пускаешься в путь вдоль лесного едва заметного ручейка и приходишь к ручью, от ручья к речке, от речки к реке и выходишь в конце концов к морю — совокупности всех больших и малых вод. А чем греховней учение, тем бледнее мерцает питаемый святым елеем светильник веры.
Доказательство тому — случай, происшедший со мной. О нем я сейчас тебе расскажу.
Это было прошлой весной. Его преподобие отец Хризолог, который, согласно воле нашего ордена, провел сначала три года в Риме, а затем святейшим папой был послан проповедовать нашу веру язычникам в Индию, где пробыл целых десять лет, наконец вернулся домой и навестил академию. После ужина в честь почетного гостя мы позволили себе некоторые плотские радости, отнюдь не противоречащие воле божьей, и, приятно беседуя, засиделись за столом до рассвета.
Из той богатой страны наш брат-миссионер привез весьма ценные вещицы, невинные дары новообращенных детей нашей бесконечно святой веры. И тогда, как-то ассоциативно, речь зашла о поразительном невежестве тамошнего народа. Приводя примеры нелепых фантасмагорий царящего там язычества, отец Хризолог рассказал, что, по представлениям суеверных индусов, земля наша держится на спине слона, слон стоит на чем-то еще и то, на чем стоит слон, не что иное, как огромная черепаха. «Видели бы вы,— рассказывал он,— их изумление, когда им был задан вопрос: а на чем же держится черепаха?» Такое же изумление выразили они, когда он пытался им разъяснить, что земля в слоне не нуждается, что и без помощи слона она будет держаться в космическом пространстве и останется на своей орбите. Мы хохотали над фантасмагориями язычников, как над забавнейшим анекдотом. Чуть позже очередь дошла и до них — отец Хризолог, развеселившийся от вина, щедро угостил наш братский благочестивый кружок, собравшийся во имя господне, прелестными историями совершенно иного рода, большим знатоком которых он был. Их я перескажу тебе при случае устно.
На следующий день, чтоб позабавить нашего медика, доктора Яноша Регена — он бывает у нас через день, ибо врачует мой гнойник, который, как тебе известно, я подцепил однажды в бане,— я рассказал ему о наивном мировоззрении суеверных индусов. Однако рассказ его не только не рассмешил, но заставил заговорить самого (его ли это были слова или дьявола, в его образе пробравшегося в мою обитель?).
— Вы, преподобный господин профессор, суевериям, разумеется, не подвластны? — спросил он меня.
Я лишь улыбнулся, не затрудняя себя ответом:
— Итак, — продолжал врач, — вы полагаете, господин профессор, что мир существует вечно?
— Нет,— возразил я, — мир не может существовать вечно, ибо берет начало от сотворения.
— Кто же, однако, его сотворил? — последовал новый вопрос.
— Разумеется, бог, — ответил я, все еще без каких-либо подозрений.
— Ну, а бога кто сотворил?
Я взглянул на него с изумлением.
— Даже младенцу известно, что бог вечен!
— А что вы ответите, если я скажу следующее: либо кто-то сотворил бога, либо мир богом не сотворен, мир вечен.
Я впился в него глазами, а он, вольнодумец — или сам дьявол, — засмеялся мне прямо в лицо.
— Простите меня, — сказал он, — но мне кажется, что так же, как вы сейчас, смотрели суеверные индусы, когда им пытались внушить, что либо черепаха стоит на чем-то, либо Земля не нуждается в слоне!
С этими словами доктор Реген ушел.
О чудовищное безбожие! О проклятье проклятий! Заметь, однако, дорогой брат мой, как привлекательна эта идея для грешного разума. Я с досадой рассмеялся, но над сказанным все же стал размышлять, совершенно не заботясь о том, что размышлять о подобных вещах нельзя, ибо даже мысль об этом — непростительный грех против святого духа.
Позже на святой исповеди я покаялся в своем тяжком грехе моему духовнику, его преосвященству, ректору академии. Выслушан меня, его преосвященство воспылал праведным гневом. Он поднялся с кресла, стал расхаживать взад и вперед и приводить мне доказательства из «Summa Theologiae», подтверждающие бытие бога. (Два из них он пропустил, и я ему их напомнил.) Укрепив таким образом свою веру, я получил отпущение грехов и предписание о спасительной епитимье. Она вылилась в воскресную проповедь, бичующую безбожие, которую мне предстояло прочесть вместо него в храме самой респектабельной части города. У ректора же в час проповеди нашлись заботы иные. (Я знаю, что тебе небезразлична жизнь нашего ордена, и поэтому сообщаю: это все та же особа, но, естественно, постаревшая и располневшая после рождения четвертого ребенка. Как далека она от стройного, воздушного существа, каким была во время наших летних вакаций в Фюреде!)
Итак, сочетав приятное для себя со спасительным для меня, его преосвященство обратил мое внимание на одно новое, очень ценное собрание легенд. Готовясь к проповеди, я стал их листать и наткнулся на известную легенду о Дон-Жуане Тенорио. Это устрашающая и весьма поучительная история. Мне пришлось очень кстати, что в Будапеште в те дни на театре играли оперу Моцарта, придворного музыканта недоброй памяти его императорского величества Иосифа, написанную по мотивам этой легенды. Я допускал, что воспоминание о прослушанной опере усилит воздействие притчи на многих, кто будет присутствовать на торжественной мессе*.
(* Первое представление оперы Моцарта «Дон-Жуан» — если его имеет в виду автор письма — состоялось в Венгрии в 1839 г. Следовательно, письмо написано примерно в то время.— Прим. Автора).
Я, дорогой брат, не хочу быть нескромным и возноситься пред тобой своими заслугами, но не могу умолчать о том, что сказал святой пастырь респектабельного прихода о воздействии на прихожан моей проповеди. Он сказал, что кружечный сбор в тот день был вдвое больше обычного. (Только это он и заметил!) Однако о проповеди пошла молва, многих и многих она укрепила в ревностной вере, и на третий день ко мне обратился глава ордена францисканцев с просьбой выступить в день святой девы Марии с подобной проповедью у них. Я согласился. Раздумывая над тем, как подать сей назидательный пример, чтоб он прозвучал особенно впечатляюще — признаюсь, эта поразительная история, столь увлекательно доказывающая всемогущество бога, меня весьма и весьма заинтересовала, — я принял решение ознакомиться с нею во всех подробностях в самое ближайшее время. Учебный год в академии шел к концу, и досуга у меня было достаточно.
Да и материала было, более чем достаточно, ибо писали об этой истории многие, причем каждый ее трактовал по-своему. Нашелся и такой нечестивец писатель, который — мне страшно даже произнести — вылепил из этого легендарного грешника подлинного героя. Однако сочинители в подавляющем большинстве греховность его умножали, они приписывали ему всяческие злодейства, сообразуясь с собственным вкусом, то есть с тем, что каждый из них натворил бы сам, если бы не страшился карающей десницы господней. Словно осужденному за неверие на вечные муки нужны еще какие-то преступления! Известно — это утверждали многие итальянские сочинители,— что он был неукротимый волокита и ловелас. Другие, как, например, француз Мольер,— что это был искуснейший лицемер и притворщик. Знаменитый вольнодумец сочинил, очевидно, своего Дон-Жуана, чтоб поглумиться над святой верой и верующими. Наиболее правдоподобной представляется мне версия нашего собрата по ордену Габриэля Тельеса, носившего впоследствии имя Тирсо де Молина, человека праведного, богобоязненного, описавшего эту историю в начале XVII столетия.
История тебе, разумеется, известна. Знатный испанский гранд Дон-Жуан Тенорио был безбожник. Он прожигал свою жизнь с приятелями, щедро тратя ее на песни, вино и любовь. Он был умен и лукав, отважен в сражениях, дерзок в поединках. Он пригласил к себе на пиршество мраморную статую заколотого им в поединке командора дона Гонсало, а затем, не ведая священного трепета, нанес ему в гробницу ответный визит и с иронической бравадой обменялся с мраморным командором рукопожатием. Отвергнув изъявление спасительной благодати господней и не желая никакого покаяния, он услыхал сотрясающий раскат грома, увидел вспыхнувший ослепительно адов огонь, который увлек его в преисподнюю.
Эта поучительная история исполнена предостережения тем, кто забывает о страхе божьем. Ты, разумеется, представляешь, как эффектно ее можно преподнести в назидание верующим.
Властно захваченный ею, я решил пуститься по следу этого старинного чуда, официально еще недостаточно оцененного. Я открою и обогащу собрание легенд нашей христианской религии такими великолепными сведениями, которые укрепят в святой вере многих колеблющихся, сильней разожгут пламя веры у ослабленных духом, а множество преданных превратят в еще более ревностных сыновей и дочерей нашей матери-церкви.
И случай вскоре представился. Следовало уладить в Испании кое-какие притязания нашего ордена, связанные с делами августейшей фамилии относительно земных благ, кои требовалось обратить на некоторые святые цели. Доверить бумаге подробности я, разумеется, не могу.
Мне было известно, что материал для своей достойной пьесы брат Габриэль заимствовал из истории, которую во время отдельных празднеств в течение целого века разыгрывали перед содрогавшимися от священного трепета верующими духовные особы, монахи, послушники в храмах Испании и Италии. Знал я и то, что на юге Испании и по сей день в простонародье рассказывают, будто эта история произошла у них. Есть в легенде детали, указания, географические названия, на первый взгляд кажущиеся не особенно примечательными, но они-то — после того как в изучении священных текстов я приобрел известный критический навык — и привели меня к неколебимому убеждению, что легенда берет начало в истории подлинно жившей личности. Я не хочу быть докучливым, любезный мой брат, но не могу не сказать, что особенно возбудило мое любопытство: в более древних вариантах легенды неизменно присутствуют отдельные, казалось бы, не слишком существенные черты главного персонажа. Скажем, его манера разговаривать — совершенно неподобающая званию, положению — с сынами крестьянскими, со слугой или нищим отшельником, которым он читает настоящие лекции по атеистической лжефилософии; рыцарство, явно проглядывающее в характере вопреки его гнусным поступкам; его храбрость на поле брани и в то же время нежелание вступать в поединки; путешествие по морю, во время которого он терпит крушение.
Дорогой брат мой! Исповедуюсь пред тобой, как пред богом: в путешествии, предпринятом мной в Испанию, помимо миссии, возложенной на меня орденом, я помышлял о том, что усилия мои окажутся не напрасными, ибо послужат укреплению святой веры, а также наставлению самого себя.
Усомниться в том, что бог действительно карает серным адовым пламенем того, кто его отрицает? О нет! Это было бы равносильно сомнению в самом слове Христа! Усомниться в том, что мраморный командор действительно ожил? Это то же, что подвергнуть сомнению слезы, пролитые два года назад статуей спасителя, стоящей на святом чудотворном месте нашего ордена! Подвергнуть сомнению достоверность писаний брата Габриэля? Но ведь он был благочестивым священнослужителем и нашим собратом по ордену, какую же цель мог он преследовать, вводя в заблуждение верующих? К тому же у брата Габриэля был столь надежный источник, как семнадцать тысяч триста испанских и девять тысяч восемьсот итальянских церквей и в придачу к ним бесчисленные святые места, резиденции епископов и наделенные особой милостью кафедральные соборы! — где историю веками преподавали высокосановные духовные особы.
Нет, даже мой подчас преступно совращенный ум, склонявшийся не однажды к пагубному древу познания, не отваживался на такое кощунство. Ведь каждое отрицание вместилось бы во множество отрицаний!
Не любопытство и не сомнения, а лишь защита святой нашей веры подвигла меня на это изнурительное плаванье.
Впрочем, уже тогда — сейчас, по прошествии времени, я это отчетливо ощущаю — мой взгляд словно был прикован к вновь и вновь искушающим меня, разбросанным здесь и там семенам истины. Ибо, вне всяких сомнений, кое-какие неразгаданные моменты гвоздем засели у меня в голове. Почему брат Габриэль перенес эти события и XIV столетие? Ведь тогда место действия — по крайней мере частично — находилось под владычеством мавров. Я полагал, что недоразумение, столь незначительное, вполне простительно известному своей праведностью писателю. Но если это событие произошло в конце XV столетия, на что указывает такое свидетельство, как представления этой святой истории, которые в течение нескольких лет начала XVI века давали почти в каждой церкви на юге Испании,— тогда непонятно, как мог этот вопиющий безбожник столько лет оставаться в живых? Ведь святая инквизиция в те времена не полагалась на пламя дьявола ив своем священном усердии сжигала вольнодумцев сама. Что же из этого следует? Что знатный испанский гранд был в фаворе при королевском дворе. Таким образом, логично предположить, что итальянские модификации, а также общее мнение о порочности нравственных устоев Дон-Жуана не соответствуют действительности. Изабелла, возможно, исходя из догматов нашей религии, была особенно сурова во всем, что касалось морали и нравственности. Говоря между нами, дорогой мой брат, очень немногие из членов нашего святого ордена были бы допущены ко двору Фердинанда и Изабеллы. И было еще одно обстоятельство, которое приводило меня в смущение: согласно легенде, дьявол безбожника увлекает с собой, а в поучительной драме брата Габриэля после страшной сцены с адовым пламенем слуга его говорит: «Вот я стою с мертвым телом один». Не менее странно, что ни в одном из источников нет упоминаний о том, куда девалось громадное состояние, принадлежавшее архибогатому гранду. Не унес ли его тот самый дьявол, который оставил мертвое тело?
И еще одна мысль мелькнула у меня в голове, хотя я — уже наученный бесполезностью своих прежних душевных терзаний — думать об этом остерегался: почему господь, справедливый и мудрый, столь сурово воздал за безбожие одному Дон-Жуану?
Почему в наши дни легионы еретиков в целости и сохранности беззаботно расхаживают по свету?
Вот какие сомнения, повторяю, тлели в моем мозгу в то время, как в сердце пылал ясный и яркий огонь, разожженный сознанием, что труды мои приумножат силу святой нашей веры и еще более возвеличат престиж нашей матери-церкви.
Итак, я отправился в путешествие. А было бы лучше, если б я никуда никогда не отправлялся! Я нашел подлинную историю Дон-Жуана Тенорио, а было бы лучше, если б я ее никогда не находил.
Я все расскажу тебе, преподобный отец, дорогой мой и добрый брат! Я расскажу тебе то, чего никому не рассказывал, ибо жду помощи от тебя. Все, каждая мелочь, здесь чистая правда. А если где-то и увлекла меня безудержная фантазия и на крыльях своих перенесла через узенькие бреши и щелки, еще оставшиеся в этой истории, то прости: ведь я почти год стараюсь выяснить истину, движимый единственно святой целью. Я исследую, изучаю. Из мельчайших камней, из обломков, развалин я складываю былые дворцы. Я знаю всех персонажей, я ими почти живу и вправе сказать, что узнал о них то, что даже узнать невозможно. Прости меня, что порой — именно потому и прости — к этому бедняге безбожнику в моем сердце поднимается вдруг волна теплых чувств.
Итак.
Нечестивый Дон-Жуан Тенорио родился в семье одного из знатных кастильских вельмож в тысяча четыреста пятидесятом году. Потеряв в раннем детстве мать, он воспитывался отцом, который — юноше тогда еще не исполнилось двадцати — стал жертвой придворных интриг столь обычных в правление распутника и тирана Генриха, и был убит в поединке. Молодой Тенорио, последний отпрыск своего рода, не относился к числу вельмож, владеющих несметными состояниями. То было время власти независимых феодальных князей, поместья которых располагались одно от другого на расстоянии нескольких дней езды верхом; то было время, когда пышным цветом цвели во имя святых божественных целей необозримые угодья, принадлежащие прелатам, епископам, орденам; некоторые сановные священнослужители, стоявшие во главе орденов, могуществом своим по доходам превосходили самого короля. Позднее, когда Изабелла Кастильская сломила власть мятежных князей и все вассальные земли были перетасованы, Дон-Жуан за заслуги, оказанные двору в изгнании мавров, получил в окрестностях Гранады угодья и теперь благодаря громадному богатству стал одним из первых грандов империи.
Благоволение августейшей четы Дон-Жуан приобрел не только доблестью в военных сражениях против заговорщиков и последнего мавританского короля Гранады Боабдила. Беззаветная отвага в бою, необычайная изобретательность при создании германдад, поразительная находчивость во время переговоров в Гранаде лишь умножили уважение, которое Дон-Жуан снискал у королевской четы значительно раньше. Он принадлежал к тому узкому кругу доверенных лиц, которые покровительствовали супружескому союзу между восемнадцати летней Изабеллой Кастильской и совсем юным, моложе ее, Фердинандом Арагонским; принцесса, влюбленно-мечтательная и в то же время обладающая умом, озаренным сиянием святого духа, доверительно вручила ему письмо, которое он должен был передать Фердинанду, и Дон-Жуан таким образом непосредственно принял участие в подготовке тайного бракосочетания в Вальядолиде. В это же время сам Дон-Жуан также связал себя узами Гименея. Он женился на сироте знатного рода, получившей воспитание в том же монастыре, в котором воспитывалась и королева, девушке с весьма скудными средствами, зато с поразительно чистым сердцем. Ее звали донна Эльвира.
Этот брак до любви не принес — как прочел я в старинных летописях — желаемой радости молодому мужчине, воспитанному в правах эпохи короля Генриха и не знающему отказа в удовлетворении своих низменных побуждений. Его грубой душе непонятен был детский святой обет, данный его целомудренной супругой. И донна Эльвира в задушевной, интимной беседе открыла ему свою светлую душу. Она сказала, что горячо его любит, но таинством брака считает всепроникающее слияние душ, ступающих вместе по пути добродетели и всепрощения. Если же горячо любимый супруг приблизится к ней с иными намерениями, она со всею возможною силой обратит свою душу к мыслям о мучениках и пяти святых ранах спасителя, дабы не испытать греховного наслаждения в том, что, если судить по последствиям, небо со времен Евы определило в наказание женщинам. Супруги находились в спальне их роскошно обставленного севильского дома; донна Эльвира уже легла, а Дон-Жуан взад и вперед прохаживался по комнате. На возбуждающее душу признание безбожник ответил одним-единственным словом, это было даже не слово, а тихое восклицание или глухой односложный ропот, нечто вроде «м-гм» или н-да-а!» Его не умилило поразительное целомудрие жены, и он не преклонил в святом порыве колени, чтобы в страстной молитве в согласии с евангельским советом спасителя принести такой же священный обет. Более того, в тот же вечер он принял полное коварства решение исподволь, осторожно, но неутомимо искушать благочестие донны Эльвиры и заставить ее нарушить обет, данный в святых стенах монастыря.
Представления о мире и жизни, о святых и светских делах этого сиятельного аристократа совершенно не совпадали с представлениями его жены. Он не верил ни в волков-оборотней, ни в колдунов и говорил об этом во всеуслышание. Он не верил, что в страстную субботу валенсийское распятие поднимает для благословения руку. Он не верил, что части одежды святого Амадея могут в сражении защитить от ран! Своему упрямому неверию он находил многочисленные подтверждения в опыте своих солдат. Точно так же не верил он и тому, что мир таков и управляется так, как этому учит святая церковь. Я стыжусь повторить его слова. «В царство божие — если судить по их образу жизни — должно войти очень мало священников, а из первосвященников и вовсе ни одного. Мне было бы странно предположить, что люди, которые абсолютно ни в чем не проявили и тени благородного бескорыстия, уступят миру вечное блаженство, а сами удовольствуются вечными муками!» И еще он говорил: «Почему именно святой Фома постиг умом то, чему он учит и что уму совершенно непостижимо! Разве наше призвание состоит не в том, чтоб постичь своим разумом как можно больше, а не пришивать к придуманным добродетельной верой сказкам, словно к старым ботфортам новые головки, наши столь удобно ничтожные знания? Мир велик, Земля кругла — об этом писали Пифагор, Эратосфен и вслед за прочими итальянец Данте, хотя у попов это восторга не вызывало,— а мы так мало знаем об этом большом круглом мире! Мы даже не знаем дороги в Индию с тех пор, как Оттоманская империя заградила уже проторенные торговые пути!»
Так говорил неисправимый безбожник, безусловно, заслуживший проклятие! Его манили далекие путешествия, приключения, новые открытия, звездные миры, наука арабов о числах, о скрытых целебных свойствах веществ.
Должен сказать тебе, дорогой мой брат, что этот человек по образу мыслей был вовсе не одинок. Многие горожане, простолюдины, ремесленники, торговцы и лекари и, по слухам, даже венценосный друг безбожника Фердинанд придерживались того же взгляда на вещи. Приведу для примера случай, ставший известным мне в процессе исследований. Во время осады Гранадского эмирата в войске короля находился астролог. Солдаты за гороскоп платили ему медные деньги, офицеры — серебряные. Однажды Дон-Жуан призвал этого человека к себе и стал расспрашивать о его науке. Ответы астролога были недоказательны и не слишком уверенны, а так как Дон-Жуан расспросов не прекращал, ученый муж и вовсе запутался, перемешивая высказывания древних философов с писаниями святых и догматами нашей религии.
— Недавно,— говорил Дон-Жуан, — одному из моих солдат гороскоп предсказал, что с богатой добычей, захваченной у язычников, он вернется домой живым и целехоньким. Но во время одного из набегов этот солдат погиб. Да-а, прекрасное ремесло избрал ты, астролог: погибший не может явиться и уличить тебя в том, что ты выполняешь работу недобросовестно, а тот, кому повезло, кто возвратился домой невредимым, славословит твой ум и превозносит твое мастерство!
— Быть может, он не точно указал час рождения… — пробормотал, оправдываясь, астролог,
— Ах вот оно что! Не точно указал час рождения! Ты, я вижу, пускаешься на увертки. А если он указал его точно?
Дон-Жуан наседал все больше и больше, и кончилось тем, что астролог рухнул перед ним на колени.
— О сеньор! Моя жизнь в твоих руках! Я сам до глубокого омерзения стыжусь своего ремесла. Но поверь, если я рассказывал правду, если б открыл, что действительно повествуют звезды, мне бы не сносить головы. А так, познавая истину для себя и подсовывая покупателям гнилой товар, я добываю себе средства на жизнь и поддерживаю бренное существование…
Долго беседовали Дон-Жуан и астролог, а затем отправились в шатер короля, И там в тайне от всех, в тесном кругу друзей он учил их вещам, находившимся под жестоким запретом. Он рассказывал, что наша Земля вращается вокруг своей оси среди миллионов других планет и звезд, что в безграничном пространстве вселенной звезды рождаются и умирают, живут и творят жизнь. Вот в какие тайны мироздания он их посвящал. Каким-то чудом этот страшный безбожник с его сатанинским учением пришелся королю по душе. И, наверно, остался бы при дворе, если б слухи о нем не достигли ушей инквизиции. Святая инквизиция затребовала его к себе. Первый каверзный допрос для этого астролога закончился в общем благополучно. Тем не менее он решил бежать и отправился ко двору Хуана, португальского короля, неустанно проявлявшего интерес к небесным светилам.
Итак, мысли Фердинанда и Дон-Жуана кое в чем оказались схожи. Король, однако, был достаточно осторожен и вне тесного круга друзей сокровенных дум не высказывал, ибо не желал вызывать возмущение. Он был благонамерен, не пропускал богослужений, лишь в положенные дни ел скоромное и, главное, не только восстановил, но и усилил для обуздания огрубевших нравов власть святой инквизиции, за что и был удостоен святейшим папой вполне заслуженного, весьма почетного эпитета Католик. Вот почему некий француз с иронией сказал: «Если бы Дон-Жуан пользовался доходом в четверть миллиона золотом, полагавшимся главе трех рыцарских орденов, как требовали того интересы государства и церкви, чело его было бы также озарено ореолом исторического эпитета. И сегодня бы мир вспоминал о нем, как о муже недосягаемой праведности».
Какая позорная клевета на политику нашей церкви!
Но Дон-Жуан не желал укрощать свой язык и не следил за внешней благопристойностью, как поступал Фердинанд Католик. Мы уже знаем: «Горе возмутителям!» О необузданном языке Дон-Жуана свидетельствует его памятный разговор с неким благочестивым отшельником, попросившим у него милостыню. Произошло это после знаменитого поединка на дороге, ведущей в Альгамбру. Святой отшельник попросил несколько медяков и обещал усердно молиться за то, чтоб дела дворянина, если он ему что-то даст, шли успешно.
— Может, полез лей тебе помолиться о личных делах? — сказал Дон-Жуан. — Тебе, как я вижу, совсем не мешает иметь платье получше!
— Для того я и прошу у вас милостыню, сеньор.
— А что ты делаешь целыми днями в лесу?
— Я молюсь, мой сеньор. Вот уже десять лет, как я целыми днями молюсь.
— Да, у тебя, знаешь ли, просто замечательное занятие! У того, кто так усердно торгует с небожителями, дела должны идти превосходно. И ты наверняка не терпишь ни в чем недостатка.
— О мой сеньор! Бывает, что по нескольку дней у меня нет даже корки хлеба!
Дон-Жуан покачал головой.
— Не понимаю. Честное слово, не понимаю.
— Во имя божьей любви, мой добрый сеньор, не пожалейте нескольких медяков!
— Хм! Боюсь, что с божьей любовью ты далеко не уйдешь. На, бери! Даю тебе золотой из человеколюбия*.
(*В первом варианте «Дон-Жуана» этот диалог описал и Мольер. Однако цензура вычеркнула его. До нас, таким образом, он не дошел, оказался в единственном экземпляре и остался в личной библиотеке господина цензора. — Прим. Автора).
Позднее на судебном заседании святой инквизиции был допрошен и этот отшельник. Когда он пересказал приведенный мной диалог, председательствующий, воздев руки к небу, вскричал голосом, исполненным священного ужаса:
— Ведь это же богохульство! Золотым, который ты получил, он сделал тебя сообщником гнусного преступления!
Протокол инквизиционного трибунала с предельной точностью зафиксировал, что Дон-Жуан заставил просившего милостыню отшельника богохульствовать в награду за чудовищный грех дал ему золотой.
Господь предложил ему помощь и через посредство праведного слуги. Но он высмеял и отверг благодать.
— Сударь, — сказал однажды слуга, — вы позволили мне разговаривать с вами свободно и, не таясь, выкладывать асе, что лежит у меня на душе. Вот и скажите, во что вы все-таки верите?
— Во что верю? — захохотал Дон-Жуан. — Больше всего я верю в то, что видел и пережил сам, да еще в то, что дважды два — четыре.
— А в бога?! А в то, что мир — такой, как он есть, устроенный так разумно и справедливо,— сотворил кто-то…
— Стало быть, ты считаешь, что самое справедливое и разумное для тебя целую жизнь кому-то прислуживать? Тогда ответь мне, потому что ты, как я вижу, знаешь то, чего не знаю я, когда бог родился?
— Когда бог родился?.. Но, сударь… Бог существует вечно.
— Что ж он, бедняга, делал целую вечность до сотворения мира? Не скучал ли Его Пресвятое Величество оттого, что кругом пустота, делать в этой пустоте ему нечего, разве что скрести пятерней свою присносущую башку?
— Но… Но мир же он сотворил давным-давно… Много-много тысячелетий назад. Он существует…
— …с вечности и только с нее, да?.. Не было ничего, а потом вдруг стало?
День, когда слушалось дело Дон-Жуана, был для святой инквизиции, без сомнения, скверным днем! Сколько произносилось нечестивых речей! Ах, сколько нечестивых речей!
На этом я, дорогой брат Ансельм, остановлюсь, ибо не желаю предвосхищать события.
Итак, Дон-Жуан, следуя своему коварному замыслу, вновь и вновь подступал к донне Эльвире с искусительными речами, не щадя усилий во имя небогоугодного дела. Но донна Эльвира, пребывавшая в страхе божьем, все слово в слово пересказывала своему духовнику отцу Хименесу, настоятелю доминиканского монастыря в Севилье. И если случалось, что душа благочестивой дамы под влиянием домогательств супруга вдруг начинала колебаться, добрый священник наставлял и укреплял ее в святой вере.
— Дочь моя, — сказал однажды славный и мудрый Хименес, — муж твой не без причины обижен тем, что супружество ваше бесплодно. Дон-Жуан последний отпрыск своей благородной фамилии, он желает иметь от тебя потомство, чтоб передать ему в наследие имя.
— Но как могу я нарушить обет, который дала по евангельскому совету!
— С волей божьей и заступничеством святых, — благоговейно заметил праведный человек, — возможно все. Соверши, дочь моя, ревностное паломничество к компостельским мощам, передай достойные твоего высокого положения дары на украшение обители господа, и молитвы твои будут услышаны и приняты с благосклонностью. Тайна исповеди не позволяет называть имена… — И добрый отец, не называя имен, поведал ей множество случаев, которые подтверждали достойные внимания возможности компостельских мощей. — Но ты должна позаботиться о том, чтобы монастыри, в которых ты остановишься по пути, — напутствовал духовник невинное дитя, — не жаловались бы на недостаток твоего ревностного внимания и в благодарность за твои добросердечные помыслы вознесли к престолу господню обильные молитвы!
Странным образом нечестивый муж четырежды делал все, что требовалось для душевного покоя жены, хотя весьма и весьма сомнительно, чтоб он верил в силу паломничества. По всей вероятности, он полагал, что только таким путем ему удастся склонить донну Эльвиру к нарушению данного ею обета. Во всяком случае, достоверно одно: когда донна Эльвира вознамерилась в пятый раз исполниться благодати от гроба еще одного святого, Дон-Жуан возроптал.
— Этим ненасытным кутейникам,— сказал он, выбирая слова только бранные и кощунственные, — видно, мало того, что они сожрали полкоролевства! Мало, что во время свадеб или крестин они столько выкачивают из нас на храмы, что во всей Сьерре не хватит камня, начни они строить все, на что выкачивают. А теперь уж и это они пытаются обложить налогом?
— О сударь! — вспыхнув, воскликнула донна Эльвира, — Господь вправе от нас ожидать,— кротко сказала она затем, — чтоб мы украсили его обитель подобающий образом, раз мы сами его просим о чем-то…
— Господь!.. Я убежден, что господь в этом случае не дал бы нам иного совета, чем думать поменьше о его пяти святых ранах!
Всегда усердный в благомыслии отец Хименес теперь посчитал, что проник наконец в промысел божий.
— Как может господь даровать ребенка отцу, — сказал он своей духовной дочери, — в котором он не уверен. Не уверен в том, что рядом с таким отцом нежная младенческая душа будет воспитана в его почитании и войдет затем в небесный сонм святых?
Немало усилий приложила донна Эльвира, пытаясь наставить супруга на путь истины. Но Дон-Жуан с возрастающим раздражением отвергал все ведущие к спасению помыслы. И сеньора наконец поняла, что очерствевшая в безбожии душа супруга вот-вот поставит под угрозу вечное спасение. А Дон-Жуан пришел к мысли объявить их брак недействительным и искать утешения в союзе с другой, более покладистой женщиной, Любовь — как это часто бывает — угасла, оставив вместо себя лишь пепел жарких споров и черные угольки от пролитых слез.
Разводу, согласно каноническому праву, должно быть, ничто не препятствовало. Ибо дойна Эльвира была непреклонна в нежелании нарушить данный ею обет. А наша святая церковь хотя и советует, но в подобных случаях, как известно, не принуждает неудовлетворенного супруга сохранить брачный союз. И донна Эльвира удалилась в севильский монастырь, пастырем которого был преподобный отец Хименес. За этот богоугодный поступок святому отцу оставалось лишь превозносить свою духовную дочь. Эльвира была щедро одарена небесами. Ее красота — как отмечали — была столь совершенна, что побудила даже некоего святого, доведенного в своем восхищении до третьей степени мистического экстаза, признать в ней исключительное творение рук господних. Душа же двадцатипятилетней Эльвиры была чиста и невинна, как душа младенца!
Епископ Севильи, которому отец Хименес передал для отправления в папскую курию прошение Дон-Жуана и донны Эльвиры Тенорио о расторжении брачных уз, а также благородные подношения, сделанные ими по этому случаю с самыми благими, ведущими к спасению целями, сложил молитвенно костлявые руки и произнес следующее:
— Эта просьба угодна всевышнему, сын мой! Я убежден, что решение будет благоприятным и лишь усилит на земле могущество и почитание церкви господней.
И все пошло бы своим чередом, не снизойди вдруг на святого отца Хименеса новое прозрение свыше. Внезапно в час вечерней молитвы он постиг во всей ее глубине самую сущность замысла божьего. Всю ночь слуга господа не смыкал глаз и, лишь только забрезжило утро, весьма резво вскочил с постели и поспешил в резиденцию епископа.
— Я грешен духом, отец мой! — признался отец Хименес епископу. — Но почему мы должны жить по принципу «pars pro toto», почему должны довольствоваться лишь частью? Разве не существует обычай, что, если какой-либо знатный род угасает, его земное достояние переходит в самые достойные руки, в руки нашей святой церкви, дабы сокровища рода, приобщившегося на небесах к сонму святых, благоухали в кладовой пашей матери церкви, которая трудится, трудится неустанно, стремясь приумножить сокровища духовные?! Разве не в этом заключен сейчас промысел божий? — Так говорил святой отец, разгоряченный благочестивым усердием.
Епископ взвесил создавшееся положение.
— Как сказано, сын мой, лучше синица в руках, чем журавль в небе.
— А разве, отец мой, не сказано: не гонитесь за малостью, если в награду за долготерпение вы получите истинное сокровище?
— Сын мой, если ты говоришь это как духовник Эльвиры… — наконец согласился епископ, — тогда мы не можем ложной клятвой вводить святой престол в заблуждение… «Matrimonium nec ratum, neque consumatum»*.
(*Здесь: «Брак не освящен церковью, ибо не существовал в действительности» (лат.).
Как в действительности обстояли дела с супружеством, осталось навеки тайной исповеди!
Было ли оно, как и прежде, духовным, или Эльвира, с одобрения исповедника, рискнула ослабить данный ею обет?
Тем временем Дон-Жуан был полон надежд получить развод. Он вновь зажил холостяцкой вольной жизнью и, как видно, не зря, потому что повсюду разнесся слух, что страшно богатый Тенорио ищет жену, которая подарит ему наследника. Самые пленительные девы Севильи, Гранады и Андалузии, эти сладостно благоухающие цветы с напоенными свежестью лепестками склоняли к нему головки, и он сообразно своим желаниям мог выбрать из них любой. Случалось, что какой-нибудь из цветков раскрывал лепестки чрезмерно, и Дон-Жуан его нежно срывал и прикалывал к своей шляпе. Когда же его упрекали, этот неугомонный развратник отвечал:
— По сравнению с букетом, который нарвал себе аббат монастыря Святого Креста в Гранаде, букетик, собранный мной, пожалуй, слишком скромен!
— Я ищу жену, — оправдывался он, — кроткую, но пылкую, преданную и умную, правдивую и бесхитростную.
Так говорил этот демонический человек, но как он все это понимал! Его слуга в святом трибунале свидетельствовал: однажды Дон-Жуан поцеловал шершавую, загрубевшую от черной работы руку крестьянской девушки, трудившейся вместе с другими в садах предместья Севильи.
— Девушки, — сказал он садовницам, — вот из вас я бы выбрал одну себе по сердцу!
Секретарь святой инквизиции, благородный и подающий большие надежды юноша, не в силах сдержать праведного негодования, воскликнул:
— Какова испорченность, какова развращенность!
И как-то на одном из празднеств в Гранаде он наконец встретил ту, которую так долго искал: ее звали Инес, она была дочерью дона Гонсало де Уллоа. Скромная и одновременно пылкая, преданно полюбившая Дон-Жуана, она готова была преодолеть все препятствия, какие могли возникнуть у них на пути. Дон-Жуан, охваченный нетерпением, стал торопить добрейшего отца Хименеса. Святой наставник душ — сказав впервые правду — ответил так: он сделал все, что надо, дело лишь за святым престолом. Но тут неожиданно на сцену выступила донна Эльвира и отказалась вопреки обещанию поставить имя под клятвой, что брак ее с Дон-Жуаном должно считать недействительным. У нас не имеется сведений, по чьему наущению действовала донна Эльвира. Если так посоветовал ей отец Хименес, то — сейчас мне все совершенно понятно — в этой маленькой и вполне извинительной хитрости ею руководили лишь святые намерения.
Славный священник, словно преданный ключарь господа бога, весьма усердно следил за судьбой сокровищ, которым вскоре предстояло сделаться достоянием церкви и украсить ее святые ряды. Но, увы, в этом смысле небеса заволокло вдруг черными тучами.
Еще во времена похода на Гранаду к королевской чете явился некий мореплаватель, генуэзец по имени Христофор Колумб — впоследствии он стал называться в Испании дон Кристобаль Колон — и предложил проект, ранее отклоненный королем Португалии, суть которого состояла в том, что Колумб отправится в плавание в западном направлении и, обогнув Землю с запада, откроет новый морской путь в сказочно богатую Индию. Фердинанду и Изабелле проект понравился, был ими одобрен, поддержан, но, увы, скорее морально, ибо казна королевская, основательно подточенная междоусобицами и кампанией против мавров, была пуста. Флотилия, с которой Колумб отправился открывать Америку, была снаряжена главным образом на деньги городских негоциантов и нескольких вельмож, заинтересованных в торговых отношениях с Индией. Одним из тех, кто поддержал экспедицию материально, был Дон-Жуан, По преданию, он и сам отправился в путешествие — па каравелле «Санта-Мария» — И вместе с Колумбом доплыл до Азорских островов, где их, как известно, застигла буря. Спустя несколько недель Колумб снова пустился в плаванье, а Дон-Жуан вернулся в Испанию.
Когда весть о его возвращении дошла до отца Хименеса, он поспешил к Дон-Жуану в самом неподдельном отчаянии.
— О сын мой! — вскричал святой отец. — Как мог ты не посвятить меня в свои замыслы! Зачем ты проматываешь состояние, которое твои предки получили от господа бога!
— За то, за что они его получили, — ответил святому отцу нечестивец, — господь, как мне кажется, не дал бы им и полушки!
— Не глумись над святыми вещами, сын мой! Ты, как я слышал, поддержал этого безумного генуэзца и пожертвовал ему огромные деньги…
— Если я подсчитаю, сколько золота каждый год жертвуют испанцы на ожидающее их блаженство небесное… то в сравнении с этим сумма, которую мы пожертвовали во имя земного блаженства Испании, покажется сущей безделицей.
— Опомнись, сын мой! О каком земном блаженстве ты говоришь! Неужели ты в него веришь?
— Ну… Все-таки оно более осязаемо, чем то, другое. Не так ли?
— Ты веришь, что эти безумцы когда-нибудь возвратятся? Разве ты не слыхал о море, которое засасывает корабли? О Магнетической горе? О злобных пигмеях?
— Все о них слышали, отец мой, но никто еще их не видел!
— Ты кощунствуешь, сын мой! А знаешь ли ты, что после дальнего Туле беспощадная рука сатаны втягивает все суда в морскую пучину?
— Ну-у… Это еще, может быть, и неверно!
— Но Бездонный колодец — верно! Ты мог сам убедиться, что он существует и действует во время приливов и отливов. Сначала он всасывает, а затем изрыгает обильные воды океана, и суда, отплывшие далеко от берегов, никогда больше не возвращаются…
— Да я скорее поверю, что на отлив и прилив влияет луна.
— Луна! Вот так новости! Отрезвись, образумься же, сын мой!..
— Я, отец мой, уже отрезвился. Пусть теперь отрезвятся другие. А для того, чтоб люди исцелились от суеверий, — так говорил еретик о доктринах, которые в те времена утверждала святая церковь! — я решил основать мореходный штурманский корпус и астрономическую обсерваторию, как король Хуан в Португалии… Если небесам неугодно, — добавил он тоном, в котором звучали насмешка и подозрение, — чтоб я оставил состояние продолжателю рода, то мне угодно истратить свое состояние так, чтоб Испания не забыла меня я благородных Тенорио.
— О-о-о, — протянул добрейший священник, бледнея от праведного испуга. — Сын мой, не все надежды еще потеряны, мы можем еще поговорить с Эльвирой…
Как безбожно было стремление этого человека пустить по ветру громадное — и какое громадное! — состояние… Невероятно! Чтобы кто-то посмел так противиться провидению!.. Отец Хименес поспешил к епископу, затем навестил аббата, местного главу инквизиции. Речь шла ведь не о маленьком прегрешении, а об открытом оскорблении божьего замысла! Что ж, святая цель оправдывает средства!
Отец Хименес не стал беспокоить Эльвиру, а разыскал — поступив весьма мудро — дона Гонсало де Уллоа. Тебе следует знать, дорогой мой брат, что дон Гонсало враждовал с Дон-Жуаном. Инес, дочь дона Гонсало, знала об этом.
Дон-Жуан входил в состав миссии, которая осенью тысяча четыреста девяносто первого года вела переговоры в Гранаде с королем Боабдилом. Дон-Жуан был одним из тех, кто готовил то самое соглашение, в результате которого мавры уступили обломки своей европейской империи соединенному королевству Кастилии и Арагона. Дон-Шуан считал для себя обязательным соблюдать недопустимо снисходительный параграф этого соглашения, предусматривавший свободу вероисповедания мавров и евреев. Однако инквизиция, а вместе с нею и гранды, исполненные благих намерений и высокой чести, — и среди них наместник одной из покорившихся мавританских провинций командор де Уллоа — все более и более проникались мыслью, как позорен этот параграф для святой нашей веры. Они, естественно, не стремились к массовому избиению и тем, кто не ожесточился в язычество и принял ведущее к спасению снятое крещение, довольно часто сохраняли жизнь. Но в некоторых провинциях подлые язычники все же восстали и заметно опустошили ряды христиан. Провинция дона Гонсало также оказалась в опасности. Усмирять мятежников Фердинанд послал Дон-Жуана. В это время в лагере командора готовились к совершению акта веры — аутодафе: собрались сжечь на костре молодую еврейскую женщину. Христианство, правда, она приняла, но от благочестивых соседей не укрылось, что она, как и прежде, воздерживается от квашеного теста, а в день очищения вовсе не ест. Дон-Жуан прямо взял эту женщину под опеку — говорят, она была очень красива. Словом, бестактность Дон-Жуана лишила лагерь воистину поучительного зрелища.
Весьма показательно, что мавры Дон-Жуана любили. Они неоднократно цитировали его более чем постыдное замечание: «Образ жизни магометан показывает верующему христианину пример самых прекрасных добродетелей, а у того, кто является добрым христианином, даже Коран не может выискать то, что следует отрицать. Поэтому живите друг с другом в любви и согласии по учению обеих религий».
С помощью единомышленников из мятежного стана бушующую провинцию удалось усмирить и восстановить силу прежнего соглашения. Ив довершение обрести врага в лице дона Гонсало, что, кстати сказать, не вызывает недоумения.
Вот к нему-то, к дону Гонсало, и помчался усердствующий отец Хименес. «Сердце мое истекает кровью от тягостного сознания, что я нанесу отцу смертельное оскорбление. Но я должен его нанести ради спасения невинной агницы!» И он поведал дону Гонсало, как еретик Дон-Жуан обольщает прекрасную Инес.
Поединок произошел близ Гранады на лесной лужайке, неподалеку от дороги, ведущей в Альгамбру. Мне известно его подробное описание.
— Дон Гонсало, я почту за великое счастье, если ты мне позволишь назвать твою дочь своею невестой, — сказал Дон-Жуан до начала схватки. — Откажись же от своего безрассудного замысла!
— Я скорее согласился бы не иметь дочери вовсе, чем позволить тебе назвать мою дочь невестой! — с благородной горячностью вскричал де Уллоа. — Но ты, видно, боишься, — с насмешкой добавил он, — и не прочь увернуться от острия моей шпаги!
— Я никогда ничего не боялся! Ты же видел, как я один, без охраны, вошел в лагерь восставших мавров!
— Так ведь мавры твои сообщники и друзья! Они такие же язычники, как и ты!
— Остановись, де Уллоа! Я люблю твою дочь всем сердцем. Как только мой брак, который, в сущности, никогда не был браком, будет признан папою недействительным, я попрошу у тебя ее руки. Не будем же обагрять наши руки родственной кровью!
— Ты умрешь! — в праведном гневе вскричал дон Гонсало. — Ты умрешь, подлый безбожник, потому что обратил на нее свой взгляд!
— Умрешь ты, а я женюсь на твоей прекрасной дочери. И невинное дитя не поплатится счастьем за безрассудство своего отца… Я даю тебе преимущество, де Уллоа, стань спиной к солнцу!
И он обошел дона Гонсало и стал лицом к ярко светившему солнцу. Командор нападал не в обычной испанской манере, а делал хитрые, обманные выпады, которым выучился у мавров, Дон-Жуан тем не менее с легкостью отражал удары, ни разу не дрогнув, ни разу не отступив назад. Более того, он не сделал ни шага вперед: отразив нападение, он плавным ответным ударом лишь теснил противника, принуждая его вернуться на прежнюю позицию. Он дрался так просто, как дерутся десяти — двенадцатилетние мальчики, обучающиеся в школе фехтования. Только сведущий в искусстве фехтования человек мог заметить его зоркий, настороженный взгляд, мгновенную реакцию стальных, моментально спружинивающих мышц, его необыкновенное самообладание. С ним была сила сатаны! Отец Хименес, безусловно, был прав. Дважды бросался на противника дон Гонсало, и дважды Дон-Жуан отразил нападение. Когда же дон Гонсало атаковал в третий раз, то наскочил на острие клинка Дон-Жуана. Рыцарь не поверил своим глазам, когда увидел проколотого противника, судорожно подрагивающего на клинке его шпаги. Слишком простым был удар, остановивший дона Гонсало. На маневр, какой применил дон Гонсало, только так отвечают во всех фехтовальных классах. С этой встречной хитростью, отражающей нападение, знаком даже самый неопытный фехтовальщик. А командор был фехтовальщик прославленный… Сила сатаны!
Неподалеку от места, где происходил поединок, стояла старинная мавританская мечеть. Набожные родичи де Уллоа украсили ее, не жалея денег, и перестроили в гробницу, где и схоронили дона Гонсало. Епископ Гранады освятил мраморное надгробие — высокую могучую статую, облаченную в римскую тогу, с венцом на голове, с прижатой к груди левой рукой и слегка протянутой вперед правой, «Integer vitae scelerisque purus – гласила эпитафия, — Maurorum fulgur, Cristianorum atque spes, virtutibus decoram pro fide interepide luctatus reddidit animam Creatori»*.
(* «Этот человек, проживший здоровую и безгрешную жизнь, был грозой мавров и надеждою христиан и, несокрушимо сражаясь за веру, отдал создателю блистающую добродетелями душу» (лат.).
В полном отчаянии отец Хименес рухнул к ногам епископа.
— Он был искуснейшим фехтовальщиком, его слава гремела далеко за пределами провинции. Кто бы поверил, что такое случится! Кто бы поверил! — рыдал славный священник. — Нет, нет, здесь не обошлось без лукавого, то была сила сатаны, отец мой!.. Друг мавров! Насмехаясь над нашей святой инквизицией, он выказывает пренебрежение к очистительному бичу всемогущего!.. Можно ли допустить, чтоб дьявол взял верх над справедливостью царства божьего?!
Святой инквизицией был отдан приказ схватить убийцу наместника, но король приказ отменил. Как выяснилось, дочь покойного командора, носившая по нему глубокий траур, выказала себя жалкой предательницей отца и в своих показаниях заявила, что дон Гонсало «пал в равной борьбе в рыцарском поединке, зачинщиком коего был именно он».
— Подумаем о невинных, которые возмутятся! — напомнил Хименес епископу святые слова. — Мы всего только скромные орудия в руках божьих… — Он опустился перед епископом на колени и под священной печатью тайны исповеди изложил своей проект, тут же испросив себе отпущение на случай, если его замысел окажется вдруг греховным. С подобающими сану сдержанностью и осторожностью епископ заметил: «А нельзя ли все же ускорить развод…»
— Отец мой! — вскричал Хименес. — Подумайте о невинных, которых возмутит могущество сатаны!
Тогда они запросили мнение главы святой инквизиции.
В пепельную среду Дон-Жуан получил от донны Эльвиры послание, состоявшее из нескольких весьма странных, сумбурных фраз: «Сударь, если в Вашем сердце память обо мне еще не угасла, приходите в страстную пятницу к вечеру в храм святого Маврикия. Все сестры нашей святой обители прибыли на праздник в Гранаду послушать пасхальную проповедь его преосвященства и посмотреть церковные драмы. Прежде чем упрятать лицо под вуаль, я хочу услышать из Ваших собственных уст, что Вы не желаете в тесном союзе со мной возвратиться на путь веры и правды. Если Ваши уста произнесут слово «нет», я там же, на месте, поставлю подпись под клятвой, необходимой для расторжения брачных уз. И удалюсь, чтоб до конца своих дней, отвратив душу от мирских наслаждений, в неустанных молитвах просить у небес счастья, прощения, вечного спасения Дон-Жуану Тенорио. Донна Эльвира Тенорио».
В первом порыве души Дон-Жуан смял письмо и швырнул его в угол, «Ага! — сказал он, — Все это козни Хименеса, этого попа с бесовской харей…» Мужа, рукоположенного в сан, он обозвал бесовской харей!
Храмом святого Маврикия называлась капелла, где были погребены останки дона Гонсало де Уллоа.
«Положение поистине трагическое! — продолжал монолог этот неистовый богохульник. — Ха-ха-ха! Им, конечно, нужны мои деньги. Давшие обет вечной бедности не считают достаточным «обручальным подарком», обычным при пострижении в христовы невесты, тощее состояние донны Эльвиры. Им хочется подоить меня напоследок!» Потом у него мелькнула мысль, что если он не явится в храм, то окончательно лишится надежды расторгнуть брачный союз.
Он велел подавать лошадей и ночь, предшествующую страстной пятнице, провел в своем замке в Гранаде. Он любил этот город. Я тоже его полюбил; полюбил его древние камни, окружающие его мрачные исполинские горы и лесной, напоенный несказанной свежестью воздух.
На неширокой дороге, ведущей в Альгамбру, вечер спускался рано.
— Дороги теперь опасны, сударь, — уговаривал Дон-Жуана его славный слуга, — давайте прихватим побольше оружия!
— Приказ короля касается и меня, — сказал Дон-Жуан заносчиво. — Тебе же, кстати, бояться нечего, нас ведь двое: ты, конечно, не в счет, зато со мной моя шпага!
Город остался позади, когда на повороте извивавшейся вверх дороги они услыхали крик и бряцанье шпаг. Затем увидели четырех мужчин, трое из которых нападали на одного.
— Бой неравный! — воскликнул подлый безбожник Дон-Жуан, — Подожди меня здесь, — бросил он слуге и, обнажив свою шпагу, ринулся на помощь тому, кто отражал удары троих. И тогда у слуги кровь в жилах застыла: он увидел, как шпаги всех четверых, нападавших и «защищавшегося», дружно обратились против его господина. Схватка, однако, продолжалась недолго. Одному из наемников, дравшихся во имя святого дела, Дон-Жуан проткнул сердце, второму, пострадавшему за святую церковь, нанес тяжелую рану в бедро, и двое других бежали.
— Ах, злодеи! Вот к какому коварству они прибегли… — процедил Дон-Жуан, человек на редкость везучий, вытирая клинок пучком травы. — Ну, неважно! Пойдем-ка, малый!
— Сударь, — взмолился слуга, — на дворе уже вечер, а когда мы дойдем назад, будет глухая ночь… Куда нам в такую темень идти? Вернемся назад! Страшно, когда за каждым камнем опасность!..
— Если боишься, возвращайся один. А я должен покончить с делами.
— Мне страшно, сударь!.. Страшно идти и страшно одному возвращаться назад. Но лучше уж я пойду с вами…
Затхлый запах, стоявший в капелле, алый отблеск маленького светильника и колыхавшиеся по стенам черные тени внушали благоговейный трепет. Кругом царила зловещая тишина.
— Мы пришли уже, сударь? — шепнул слуга, пугаясь шипящего, но гулкого эха. — Ночь на дворе… Луны не видать, а мы не взяли с собой даже факела… Будет драка.
— Мы пришли сюда не затем, чтобы драться. Мы в гостях. Вот у него, — засмеявшись, высокомерно сказал Дон-Жуан и указал на статую. — Ты его узнаешь? — спросил он с ехидством, поддразнивая богобоязненного юношу, потому что заметил трепет бедняги при виде освященного надгробного памятника.
— А… О!.. Командор! — едва ворочая языком, проговорил слуга, почти лишаясь сознания.
А Дон-Шуан все шутил.
— Давай посмотрим, что тут написано. — И, скорее нащупывая руками, чем видя, он разобрал эпитафию.— Ха-ха-ха! — захохотал Дон-Жуан, и его адский хохот гремучим эхом отозвался под куполом. — И обо мне написали бы то же, обо мне, из-за которого ты, «несокрушимо сражаясь за веру, отдал создателю блистающую добродетелями душу»! В нашем мире, Каталинон, — сказал он слуге, — все суета сует! Даже в могиле мы не в силах отказаться от пышного убора из лживых слов… Да не дрожи ты как осиновый лист! Подойди к благородному хозяину дома, «прожившему здоровую и безгрешную жизнь», и поздоровайся с ним, как требует этикет. Здоровайся, ну же! Видишь, он протянул тебе руку!
— О мой сеньор, — сложив молитвенно руки, рухнул перед статуей на колени богобоязненный юноша. — О господин командор! Душа твоя блаженствует на небесах! Не обижайся же на кощунственные слова! Хозяин мой верит только тому, что дважды два… Не ведает он, что творит.
Дон-Жуан в это время словно бы потешался над благочестивым усердием слуги.
— Ты не знаешь, как подобает здороваться. Видишь его правую руку? Он ее подает, и сейчас я ее пожму. — И, протянув свою руку, он пожал мраморную десницу.
В тот же миг послышалось какое-то едва слышное шарканье, какое-то глухое постукивание, многократным эхом отозвавшееся среди мраморных стен. Слуга, вскрикнув, рухнул лицом на камни.
— Сударь, сударь, оставьте, не богохульствуйте!.. Неужто вы не слышали, что статуя заговорила? Если даже этот знак не зовет вас к раскаянью, когда своими ушами вы…
— Скотина, — сквозь зубы процедил Дон-Жуан.
— Сударь, сударь! Перестаньте его дразнить! Не подобает в таком тоне разговаривать с блаженными душами!
— Да не ему я сказал, — нетерпеливо отмахнулся от слуги Дон-Жуан, так как его внимание было поглощено другим. Гулкие стены, словно желая скрыть тайну, отразили приглушенные звуки с разных сторон, но доносились они все-таки из-за статуи. Казалось, кто-то споткнулся и, отступив назад, ударился каблуком о камень.
Осторожным, неслышным кошачьим шагом Дон-Жуан обогнул мраморный пьедестал и принял позицию, держа шпагу так, чтобы для глаз противника она оставалась невидимой: он приготовился отразить предательский удар и на него молниеносно ответить.
Тот, кто во имя святого дела, отринув от себя всякий страх, прижался к статуе сзади и учащенно дышал пересохшим горячим ртом, знал, что перед шпагой Дон-Жуана он совершенно бессилен. И потому вытянул дрожащую руку, в которой сжимал большой пистолет. Дон-Жуан, готовый молниеносно отразить нападение, ждал, затаив дыхание.
«Молния сверкнула, гром громыхнул, да так, что сотрясся кругом весь мир. Меня подхватило вихрем и бросило с силой на землю,— так говорил слуга немым от благоговейного ужаса судьям святой инквизиции.— Когда я поднялся, там была могильная тишина, а в воздухе пахло серой. У подножия статуи головою вперед лежало тело сеньора. Я вознес небесам молитву и, вручив себя господу богу, пустился бежать. Ноги дрожали, но я бежал вовсю мочь. И покуда добирался до города, пересказал святым четкам, славным, горестным, утешающим, лишь десятую часть всего, что знал, не утаив ни единой тайны. Солнце стояло уже высоко, когда я и другие слуги из замка пришли в храм святого Маврикия и увидели новое чудо: грешное тело исчезло, будто провалилось сквозь землю, ни следа, ни пятна кровавого, ничего от него не осталось…»
Слугу потащили на дыбу, и там, на дыбе, скрепил он клятвой свои показания. Ибо по канонам святой религии с помощью всемогущего только на дыбе можно было увериться в правдивых показаниях того, кого подвергали допросу, за исключением знатных господ или же духовных особ. Три дня заседал святой трибунал, три долгих, напряженных и мрачных дня, от утреннего благовеста и до вечерней молитвы Ave Maria.
На четвертый день был вынесен приговор. Утомленный бессонными, проведенными в молитвах ночами, прикрыв обведенные синими тенями глаза, господин аббат неторопливо и внятно диктовал изящные латинские фразы святым духом подсказанного текста. Левой рукой он поглаживал свисавшую на грудь остроконечную седенькую бородку, а на его губах играла, сияла блаженная улыбка, присущая тем, кого не покидает святая благодать. Он любил красивые латинские слова и, кто бы что ни говорил, предпочитал всем другим изысканные творения благородного Салюстия.
— «…кто до конца оставался ожесточенным в язычестве, кто с нелепым высокомерием до последнего вздоха отвергал безграничное милосердие божие, того на вечное проклятие сатане обрек всемогущий господь. Все, что словом и делом в жизни он не свершил, то во веки веков возвестил примером смерти. Во имя Отца и Сына et cetera…»
Все движимое и недвижимое имущество осужденного на вечные муки было конфисковано святой инквизицией. Да будет мертвое, грехом оскверненное золото источником животворящих благ в руках усердного ключаря всемогущего господа!
«Я сделал бы все, чтоб сохранить Дон-Жуану жизнь, — сказал Фердинанд Изабелле, когда ему донесли о случившемся, — даже в том случае, если бы нажил себе врага. Но я не могу воскресить из праха покойного друга».
И на этом повелитель католический успокоился, ибо знал: горе возмутителям.
Еще слетали с разверстых в улыбке губ его преосвященства витиеватые, цветистые фразы, еще, потрескивая, пылали свечи в судебном зале святой инквизиции, когда в какой-то таверне зазвенела гитара. Проводившие там досуг городские наемные стражники и попивающие вино ремесленники обернулись и придвинули к музыканту свои громоздкие табуреты. Маленький горбун с дубленым смуглым лицом запел. Он пел новую песню — песню о Дон-Жуане. О благородном рыцаре Дон-Жуане, который принес мир маврам и христианам, который плавал по бурным морям, дрался на шпагах, всегда побеждал и даже сатаны не боялся.
А вечером того дня в Севилье, Гранаде и романтической Андалузии не одна прекрасная дама припоминала, как блистательно дерзкий рыцарь одарил ее однажды улыбкой либо восхитительным комплиментом. А может, и чем-то большим. В памяти постепенно всплывает и отчетливей проявляется прошлое.
Но пастыри бога недреманным оком следили за его стадами. Народ поет, а как знать, ангел или лукавый вкладывает в уста народа чарующе-пленительные звуки? Не то же ли происходит сейчас? Понимают ли простаки, каким источником благости может служить эта история? Какой она красноречивый пример бесконечного милосердия и спасительной благодати божьей, которые изливает он на чада свои и которые сотней ручьев текут по руслам речей духовника, супруги, слуги неразумного и проявляются в предостерегающих знамениях, грозных вихрях и чуде ожившей статуи. Но того, кто, ожесточив свое сердце, опалит душу адовым пламенем и не допустит, чтоб коснулась ее роса спасительной благодати, того, словно засохшую ветвь, он отделяет от цветущего дерева и бросает в геенну огненную.
И вот, когда зазвонили колокола, возвещая о том, что настал канун рождества, в церквах Кастилии, Арагонии, Леона, Севильи, Андалузии и Гранады верующие смогли посмотреть новую поучительную церковную драму, которую венчало великое чудо. А сто лет спустя в назидание ревностным христианам написал свое знаменитое сочинение брат Габриэль — Тирсо де Молина. Человек благочестивый и просвещенный, он отделил семена от плевел и живописал нравоучительную картину, не пожалев ни света, ни тони. А эту историю — сейчас мне особенно ясно, что он поступил очень правильно,— перенес в глубь веков: в самое начало четырнадцатого столетия, когда еще не было ни пистолетов, ни пороха.
Такова истинная история знатного испанского гранда, безбожника Дон-Жуана Тенорио.
Вообрази же себе, дорогой мой брат, как я был потрясен, как утратил душевный покой, когда увидел эту легенду в свете истины. Дело не в том, что мне представилась благая возможность обогатить собрание церковных легенд еще одним новым, признанным по всей форме чудом; дело в том, что я натолкнулся на опасную, страшно опасную истину! Лгал ли брат Габриэль? Неужели епископы, рукоположенные священники и прочие братья семнадцати тысяч трехсот и других девяноста тысяч восьмисот церквей все решительно были лжецами и лицемерами? Прекрасно, я понимаю, что ими руководила благая цель: показать силу пашей церкви, наставить, хорошенько наставить наших верующих. И все же в ушах у меня, словно речь искусителя, звенел тот нехитрый испанский романс, в котором народ воспел Дон-Жуана. И я внял голосу искусителя — ты сам видишь, как в этой истории легко впасть в заблуждение, как легко перепутать добро и зло. Я внял искусителю и усомнился в том, что Дон-Жуан действительно был безбожен, и почти счел таковым отца Хименеса, епископа и — господи, прости меня и помилуй! — даже святую инквизицию!
Я уже говорил, любезный брат, что сомнение даже в малости, какой является это незатейливое предание, подобно едва заметному ручейку в лесу. Ты начинаешь свой путь от него и рано или поздно выходишь к безбрежному морю сомнений.
Или я сказал это об истине? Ну, все равно…
Мне припомнились бесчисленные главы из истории нашей церкви начиная с глубокой древности и до наших дней. Мне припомнились — ах, не отшатнись от меня за это — многочисленные случаи из жизни нашего святого ордена, тебе тоже известные. В довершение на обратном пути меня сразила морская болезнь и умножила мои душевные муки.
Сомнения, которые постепенно увлекали меня в ужасный мир неверия, не улеглись и дома. Его преосвященство аббат, глава нашего ордена, обратился ко мне с просьбой описать все чудеса, явления, исцеления и знамения, происшедшие в наших венгерских монастырях.
А я дерзнул сгоряча отклонить это прекрасное предложение.
Когда же я это сделал, мой духовник призвал меня к себе.
— Я знаю, что тебя угнетает. Мне это чувство знакомо. Я давно приглядываюсь к тебе, в особенности с тех пор, как ты вернулся из путешествия. — Он говорил со мной дружеским, братским тоном. — Чего ты хочешь? — наконец спросил он. — В твоем преклонном возрасте стать студентом, изучать право? Оставить почетную кафедру у нас в академии? Отказаться от высокой миссии преподавать юношеству учение нашей святой веры? И взамен обрести лишь нужду и гонения? После того как ты столь похвально справился с возложенной на тебя миссией и столь успешно уладил в Испании дела августейшей фамилии и нашего ордена? Ты ищешь истину? Хм! Это опасно, сын мой! Опасно искать истину в таких мелочах. Есть дела куда более важные, чем поиски истины. Подумай о простых верующих, подумай о нашем народе. Разве он нуждается в истине, разве он ее ищет? Нет. Он ищет какого-то утешения. Какого угодно, и чем дальше он будет от истины, тем лучше. Что стало бы с нами, что стало бы с миром, если бы народ, не находя утешения, взамен него обнаружил бы истину? Об этом лучше не думать!
Постепенно я стал успокаиваться. Сделаться студентом, изучающим право, я ведь действительно не могу! К тому же мне хорошо известно: горе — истинно горе тому из нас, кто окажется возмутителем. В конце концов я успокоился. С радостью, дорогой брат, сообщаю тебе, что его величество отличил меня за заслуги в Испании, а святейший папа преподнес титул «костариканского декана».
Иной раз, поднимаясь на кафедру или во время богослужения, я вздрагиваю невольно. Мне вспоминаются светлые мечты моей юности и возвышенные, исполненные пламенной веры минуты, когда я, получая степень доктора богословия, давал клятву посвятить себя поискам истины. Вспоминается и старинное изречение:
«Укравший истину вор, убегающий, чтоб припрятать ее, там и сям рассыпает ее семена. А глаза того, кто ищет ее через столетия, находят лишь следы засохших семян. Но и эти следы приводят к истине».
Что станется с нами, дорогой мой брат, что станется с миром!
В такие минуты я думаю о тебе, который был образцом и есть образец всех священнослужителей, и припоминаю твои слова: «Да плюнь ты на них! Пойдем лучше выпьем!» Я готов следовать твоему примеру.
Но, Ваше преподобие, отец мой, дорогой мой Ансельм, горе, горе покою моей несчастной души! Какая-то кислота жжет желудок, и он не принимает вина. Как утверждает доктор Реген, этот отъявленный нечестивец, если я буду пить, то не пройдет и года, как я отдам богу душу.
Потому я и обращаюсь к тебе, дорогой мой брат, со скорбящей душой, раздираемой немыслимыми сомнениями, потому и прошу тебя протянуть руку помощи. Собратья по ордену мне сказали, что ты страдал каким-то подобным моему недугом и тебе известны некоторые целебные травы. Прошу тебя, отец мой и брат Ансельм, послать мне тех трав или же сообщить их названия.
Приветствую тебя и желаю доброго здоровья! С душой, преисполненной молитв, ждет от тебя ответа истерзанный муками несчастный брат твой по ордену и до гроба преданный тебе друг…